И тотчас же попрощался с Верзилою, который, как человек добрый и услужливый, молвил с дружеским участием:
– Пойду-ка и я с тобою, Филиппо. Быть может, на что-нибудь пригожусь. Знаешь, в таких случаях всегда полезно иметь около себя друга.
Немного подумав, Филиппо ответил:
– Теперь ты мне не нужен. Но если что-либо понадобится, я сюда пришлю за тобою.
Филиппо пошел как будто по направлению к своему дому, но когда Манетто уже не мог его видеть, повернул за угол и направился к дому Верзилы, находившемуся в узком переулке, как раз наискосок от церкви Санта-Рипарата. Он искусно отомкнул запертую дверь без ключа, тонким лезвием перочинного ножа, вошел в дом и крепко, железным болтом, запер дверь изнутри так, чтобы никто не мог войти. С Верзилою жила мать, которая на эти дни уехала в загородное местечко Полверозу, где у них было именьице, – на ежемесячную большую стирку, которую домовитые флорентинские хозяйки, для удобства и дешевизны, устраивают за городом.
Тем временем Верзила, заперев боттегу, прошелся, как это он обыкновенно делал, несколько раз взад и вперед по площади Сан-Джованни; из головы его не выходила мысль о Филиппо, и сердце было исполнено сочувствия к другу, перед великим гением и умом которого он преклонялся.
Спустя час после солнечного заката, когда наступили сумерки и площадь опустела, Верзила подумал:
«Филиппо так и не послал за мною: теперь уж я, должно быть, ему не нужен».
И он решил вернуться домой. Подошел к своей двери, поднялся на две ступеньки, которые к ней вели, и по обыкновению хотел отпереть, но как ни старался, это ему не удалось. Наконец он заметил, что дверь крепко-накрепко заперта изнутри железным болтом. Верзила подумал и позвал:
– Эй, кто там наверху? Отоприте!
Филиппо, подстерегавший его внутри дома, спустился с лестницы, подошел к двери и сказал:
– Кто там?
Он говорил голосом Верзилы, ибо весьма искусно умел подражать всевозможным голосам. Но тот закричал:
– Отопри же!
Филиппо притворился, что принимает стучавшегося в дверь за Маттео, в которого Верзила, – как они сговорились, – должен был превратиться, сам же Филиппо притворился Верзилою и молвил так:
– Эй, Маттео, ступай-ка с Богом. Я очень расстроен: у меня в мастерской только что был Филиппо сире ди Брунеллески, когда ему пришли сказать, что тетка его при смерти. Это меня опечалило на весь вечер: я просто не свой. Зайди, братец, как-нибудь в другой раз.
И потом, обернувшись к лестнице, как будто говорил с тем, кто внутри дома, прибавил:
– Мона Джованна, – ибо так звали мать Верзилы, – соберите скорее поужинать. Что это, право, за беспорядки? Вы обещали быть здесь два дня тому назад, а возвращаетесь только сегодня ночью.
И он еще немного поворчал, все время подражая голосу Верзилы.
Верзила, не только услышав свой собственный голос, но и видя во всем, что произносил этот голос, отражение своих затаенных мыслей и чувств, как в зеркале, не мог прийти в себя от изумления и думал:
«Это еще что такое? Не чудится ли мне, будто тот, кто там у двери, – я сам, и будто он мне же, моим собственным голосом, рассказывает, что Филиппо только что был у меня в мастерской, когда пришли сказать, что тетка его заболела?.. И кроме того, он разговаривает с моной Джованной. Экая пакость! Видно, со мной творится неладное. Голова совсем кругом пошла…»
Верзила спустился с двух ступенек крыльца и немного отошел, чтобы крикнуть в окна дома. В это же время приблизился к нему, как было условлено, знаменитый флорентинский скульптор Донателло, создатель бронзовой статуи Иоанна Крестителя, тоже искусный насмешник, участвовавший в заговоре, друг Верзилы. Как бы случайно проходя в сумерках, Донателло взглянул на него и сказал:
– Доброй ночи, Маттео!
– Не Маттео, а Манетто, – крикнул ему Верзила.
Но Донателло, не останавливаясь, быстро прошел и сказал, как будто не расслышал:
– Да, да, я зайду к тебе завтра поутру, Маттео, – и скрылся во мраке.
– Фу, ты, пропасть! – воскликнул Верзила, – сговорились они, что ли, называть меня Маттео! И померещится же человеку такая дрянь! Надо пройтись, освежиться, и главное – не думать об этом. Тогда все пройдет. А то, черт возьми, этак ведь и спятить немудрено…
И Верзила, понурив голову, медленными шагами удалился от своего дома. Стемнело. Улицы опустели. Ночь была безветренная, жаркая и душная. Как это нередко бывает в Тоскане летом, землю сжигала засуха. Перепадали капли скупого дождя, но прекращались, и бледное, изнеможенное небо не имело силы разразиться грозою. В эту ночь над холмами Фьезоле громоздились тяжелые тучи, и, как судорожные крылья подстреленной птицы, бледные зарницы трепетали беззвучно и безнадежно над черепичными кровлями домов. Черный мрак был жарок и душен, как черный мех, и от него веял такой же запах, как летом от меховой шубы. Слабый дальний гром напоминал глухие раскаты злого, сумасшедшего, тихого смеха. Кровь ударяла в виски, нечем было дышать.
Верзила остановился, чтобы отереть пот с лица. В это время из подворотни выскочила и шарахнулась ему в ноги черная кошка. Он задрожал, побледнел, ибо был суеверен, и, перекрестившись, начал бормотать: «Ave Maria». A кошка или, может быть, ведьма, отвратительно мяукнув, скрылась.
Верзила слышал, как сердце у него в груди колотится тяжкими, мерными ударами, точно молот о наковальню. Вдруг в мертвой тишине донесся издали, должно быть, из предместья Сан Сеполькро, протяжный, зловещий вой собаки.
«Поскорей бы домой, – подумал Верзила, – да в постель, да головой под одеяло. А то эта ночь – не хорошая, не благословенная… В такую ночь всякая нечисть по земле шляется…»
На душе его было скверно. Ему хотелось не то плакать, не то кричать и бить кого-нибудь, а лучше всего зарыться в холодную, сырую землю, как слепые кроты зарываются, и там замереть так, чтобы никто его не видел и не слышал.
Он вернулся на площадь Сан Джованни, где находилась его боттега. Здесь было легче дышать. Верзила поднял голову и увидел меж туч, вверху, открытое небо и робкие звезды. Он обрадовался им. Оттуда сверху, как будто от звезд, веяло тихое, едва уловимое дуновение неземной свежести.
«Чего я так перепугался, дурак, – подумал он, ободрившись, – оборотень я, что ли? Какое мне дело до Маттео? Я Верзила – Манетто Амманнатини, столяр, вот и боттега моя. Мало ли что иной раз почудится? На это не надо обращать внимания… Само собою пронесет, как рукой снимет… Вот я похожу здесь немного, подышу чистым воздухом, а потом вернусь домой, отопру дверь ключом, который у меня здесь в кармане… Это еще что за новости, чтобы не пускать человека в его собственный дом?.. Что я – старый шут Каландрино?.[1] Смеяться над собой позволю?.. Нет, шалишь, брат… Отопру и войду… И хотел бы я посмотреть на такого человека, который помешает мне сделать это сейчас же?..»
Он уже собирался вернуться домой, как услышал на площади шаги. Верзила обрадовался живым людям и подумал:
«Наверное, встречу знакомых, они назовут меня Верзилою, и все объяснится».
При свете смоляных факелов увидел он, что это были городские стражники флорентийского торгового суда. С ними был нотариус и кредитор того самого Маттео, в которого бедный Верзила ни за что не хотел превратиться. Кредитор приступил к Верзиле и сказал нотариусу и стражникам, вооруженным аллебардами:
– Вот мой должник Маттео!.. Держите его!.. Ага, голубчик, наконец-таки попался мне в руки. Небось, теперь не убежишь!
Стражники суда и нотариус крепко схватили его за руки и собирались увести.
Тогда Верзила обернул свое бледное, растерянное лицо к тому, кто назвал его своим должником, и воскликнул:
– Я тебя не знаю и никогда не имел с тобою никаких дел. Скажи сейчас же, чтобы они меня отпустили!.. Ты принимаешь меня за другого… Слышишь?.. Ты ответишь перед судом за тяжкое оскорбление, наносимое