перчатки были слишком велики, но он велел ей не снимать их, чтобы избежать болезненных порезов металлической стружкой и чтобы под ногти не забилась коксовая пыль, которую потом приходилось вычищать целую неделю. Он поместил железо в тысячеградусную топку, и Глория восхищенно смотрела, как он достает первые куски, сначала черные и серые, а потом живого цвета красной черешни, чтобы положить их на наковальню и формовать ударами молота, следуя чертежам. Сильный удар чередовался легким; это делалось для того, чтобы избежать вибрации металла и иметь полсекунды на обдумывание, в какую часть листа и с какой силой следует нанести следующий удар. Она помогала ему рассчитывать все изгибы скульптуры, оживлять угли, пуская к ним через кран воздух, и крепко держала щипцами лист, пока он его правил. Глядя на нее, он видел, как вибрация от ударов молота отражалась на ее лице, вызывая едва уловимое содрогание щек и губ. Глория раскраснелась от жара и напряжения и была так прекрасна в своей серой футболке и пастушеском фартуке, что он едва скрывал желание обнять ее. Позже он раскаивался, что не сделал этого, потому что если у него и была такая возможность, то именно тогда, когда они вместе работали в кузнице, накалившей все чувства, в те мгновения, когда она смотрела на него, восхищенная уверенностью, с которой он формовал на наковальне железо, красное, как черешня, и тягучее, как пластилин. Четыре фигуры, которые он выковал, спаял и оправил, были единственными на выставке, как он считал теперь, получившими признание, словно именно ее присутствие и очарование наполнили его вдохновением. Но тогда он ничего ей не сказал из-за трусости и страха услышать тот же самый вежливый отказ, что уже неоднократно слышал прежде. Он сконцентрировался на работе и дал своему желанию раствориться в ударах молота, чувствуя, как вибрации передаются по рукам, шее и лицу и резонируют в черепе, чтобы затихнуть в какой-нибудь части мозга, где царило полное отчаяние. В тот момент он уже твердо знал, что она никогда не окажется в его объятиях, и, превращая последний кусок металла в тонкий лист, который должен был затем стать оленем, сказал себе, что обязан сделать хоть что-нибудь и попытаться забыть эту женщину, дабы ее образ больше никогда не подкарауливал его в каждой мысли, в каждом слове, в каждом сне. От железа летели красные искры, и он подумал, что она отступила назад, чтобы они не попали на нее, но, подняв взгляд, увидел: она смотрит ему в глаза, – это от него Глория отдалилась, будто испугавшись неоправданной ярости, с которой он начал бить по листу. Он задержал руку – от подмышки к запястью по ней стекали капли пота – и щипцами опустил раскаленное железо в емкость с водой. Зашипев, оно начало остывать, и это напомнило ему метаморфозу, произошедшую в его душе, – внезапное осознание того, что Глория никогда не будет принадлежать ему. Как железо под воздействием воды утратило свою гибкость и податливость, так же в тот день умерла и его надежда – он наконец узрел обман, в котором они жили. Металлической щеткой он счистил окалину, пытаясь понять, почему испытал необъяснимое, темное удовлетворение, увидев ее испуганной.
Закончив работу, они сели на поржавевшую скамью и молча, уставшие и напряженные, созерцали то, что недавно было кусками железа, а теперь стало четырьмя стилизованными фигурами, казавшимися извлеченными из какой-то пещеры. Он хотел сказать что-нибудь об этих фигурах, о результате их работы, но ничего не приходило в голову, и только воскликнул, снимая перчатки: «Я бы выпил не меньше литра пива!» Затем помыл руки и сходил в ближайший бар, откуда вернулся с холодными банками, из которых они тут же принялись жадно пить, чтобы очистить горло от дыма, коксовой пыли и привкуса железа. Начинало темнеть. Кузница наполнилась тенями жестких и агрессивных предметов, которые, казалось, способны ранить.
Они снова смотрели на фигуры. Оставалось припаять отдельные мелкие детали, но для этой работы не требовалось ни помощи, ни совета. Железные листы и арматуру уже можно было не трогать. Только работая с ними, он чувствовал свое временное превосходство над Глорией. Он был полон энергии, был сильным и точным, орудуя молотом и принимая подсказки, как лучше подчеркнуть изгиб детали или удлинить ее. Но изобретение новых форм, то, что называют творчеством, было территорией Глории, где он ощущал себя беспомощным. Ему стоило усилий признать это, и, сидя на железной скамье с банкой холодного пива, он думал: может, она молчит, потому что думает о том же. Наверное, она уже раскаивалась, предложив работать сообща человеку, не дотягивающему до ее уровня. Он ощутил во рту неприятный привкус унижения и удивился, сколько внезапных открытий совершил за такое короткое время. Всего за несколько часов одного дня он прошел длинный путь, ведущий от желания и иллюзий к осознанию правды и отказу от дальнейшей борьбы. Однако ему казалось, что прошли недели.
18
Дом был прямоугольным и выходил фасадом на мост и шоссе. Скромного вида, в полном соответствии с местными архитектурными традициями – толстые каменные стены, окна, сделанные таким образом, чтобы сохранять тепло зимой и прохладу летом, балкон над входной дверью, двускатная крыша, покрытая арабской черепицей, – он производил впечатление основательности и надежности, хотя и видно было, что его подтачивает сырость, как многие другие дома Бреды, ведь нужно уметь выбрать место, где заложить фундамент, к тому же не ошибиться с глубиной. Одиноко стоящий посреди поля дом походил на скит, в то же время, благодаря маленькому колокольчику над дверью, сообщавшему о приходе посетителя, громоотводу и старому, бесполезному флюгеру в виде ржавого петуха, напоминал усадьбу, под крышей которой вьют гнезда ласточки.
Дед Эмилио Сьерры построил его шестьдесят лет назад, в первые годы Республики, очень близко от реки, ожидая, что за ним последуют другие семьи из деревни и воздвигнут там свои дома, чтобы наслаждаться близостью воды и прохладой в жаркие летние месяцы. Но никто за ним не последовал. Жители Бреды предпочитали селиться поближе друг к другу, хотя большинство из них могли десятилетиями и словом не перекинуться с соседями. Что касается преимуществ воды, дикари с олимпийским презрением относились к личной и ежедневной гигиене, причем это презрение было так же сильно, как и панический страх перед публичным обнажением, когда во время купаний на берегу реки на всеобщее обозрение выставлялись ноги и пупки, с рождения, кажется, не видевшие солнца. В результате в той части Леброна их дом так и остался одним-единственным. Потом, почти тридцать лет спустя, когда создание озера в ложбине позволило разбить орошаемые участки, новые сельские дома уже не строились подальше от берега, а стояли там, где обширная сеть оросительных каналов приносила им воду к самому порогу.
Купидо вошел на территорию, огороженную неокрашенным решетчатым забором, и, поскольку у дверного колокольчика не было веревки, обогнул дом слева – со двора доносился какой-то стук. Свернув за угол, он увидел навес, под которым работал Сьерра. Подняв толстый ствол каменного дуба на большой стол, тот долотом обдирал с него твердую кору. Как и в мадридской мастерской, рядом горела свеча.
Сыщик громко поздоровался, и скульптор удивленно оглянулся. Из-за стука ударов он не слышал, как подошел Купидо.
– Идите сюда, – сказал Сьерра, снимая защитные очки. – Что-то вы долго тянули с визитом.
Купидо отметил, что тот уже не обращается к нему на «ты», как в первую встречу в Мадриде. Скульптор казался более спокойным, почти сердечным.
– Я перестал заниматься этим делом, поэтому больше никого не преследую, – пошутил детектив.
– Англада плохо платил? – В голосе Сьерры проскользнула ирония.
– Платил, как договорились. Но после смерти второй девушки перестал верить в личные мотивы.
– А вы продолжаете в них верить, – подытожил художник, внимательно глядя на Рикардо. – И решили во всем разобраться.