Но даже и в прелести лучших из этих легенд – «Цветочков св. Франциска», Fioretti, чувствуется иногда уже почти упадочная тонкость и хрупкость (та же, что у Ботичелли и Вероккио) свежего еще, но уже на стебле надломленном обреченного цветка. Люди XIX века, одного из самых безответственно-эстетических веков, сделают из этих легенд драгоценность музейную: «Ах, как красиво!» Большего уважения достоин не только великий Святой, но и просто живой человек. Если бы тем, кто сейчас умиляется над ним безответственно, было доказано, что дело его – рай нищих – может наступить, то они отшатнулись бы от него, как от страшилища.
LXXVI
«Должно удовлетворять умеренно все потребности нашего тела, чтобы оно не воздвигло на нас бурю уныния», – советует Франциск другим;[205] но сам этого не делает: «мучает и казнит жестоко невинное тело свое». – «Только в этом одном было у него противоречие между словом и делом», – замечает один из его учеников.[206] Нет, не только в этом: противоречие, противоборство в нем души и тела, – вывод из более глубокого и проникающего во всю его жизнь противоборства – противоречия души и духа, в нем самом, – Духа и Сына в Боге. Этого главного источника всех мук своих он никогда не увидит.
Тело свое предает дьяволу: «Именем Всевышнего, говорю вам, бесы: делайте все, что вам позволено, с телом моим… потому что
«Не было ли тебе всю жизнь верным другом тело твое? Как мог бы без него послужить Христу?.. За что же ты его казнишь?.. Это тяжкий грех перед Богом», – говорит ему один из братьев,[208] и, соглашаясь с ним, кается Франциск, что «
Тот, кто это вспоминает, не видит, какая под этим трагедия, может быть, не только св. Франциска, но и всех святых, – всей христианской святости.
В этом противоборстве души и тела, если довести его до конца, – та же и у Франциска, как у Августина, «манихейская двойственность». Оба они, вопреки всей своей бесконечной противоположности, одинаково распяты: на кресте мысли – Августин; на кресте чувства – Франциск. В темном лабиринте чувства так же противоречит себе, путается Франциск, как в светлом лабиринте мысли, – Августин. Чувство слепое или само себя ослепляющее, – грех св. Августина, а грех св. Франциска – слепая или сама себя ослепляющая мысль.
То же противоречие и в «Песне тварей»:
Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Смерть… ее же никто живой не избегнет![211]
Смертью смерть победил Христос. «Враг последний истребится, – Смерть» (Откр. 20, 10), потому что царство смерти есть царство дьявола, – ад. Смерти сказать: «Сестра», – люди так же не могут, как сказать дьяволу: «Брат».
LXXVII
«Бегал он от женщин не потому, что остерегался их сам… или хотел остеречь других, примером своим, а потому, что чувствовал к ним
«Брату, посетившему женскую обитель из сострадания (должно быть, к больной сестре) и не знавшему, что это запрещено в Уставе, велит Блаженный пройти голому несколько верст по снегу, в лютую, зимнюю стужу».[213]
Так же как прокаженных называет он «христианами», чтобы не поминать их страшной и гнусной болезни, – называет и св. Клару «христианкою», как будто быть женщиной – значит быть «прокаженным».[214]
«Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Клару, прекраснейшее из всех созданий Твоих!» – это сказать, в «Песне тварей», язык у него не повернулся бы. Смерть называет «Сестрой», но не Клару.
LXXVIII
«Отцеубийца», – сказать св. Франциску могли только двое: дьявол и проклявший сына отец. Но Бог недаром беседует с дьяволом:
был день, когда пришли сыны Божии (Ангелы) предстать пред Господа; с ними же пришел и Сатана… И сказал Господь Сатане: знаешь ли ты раба Моего Иова? (Иов. 1, 6–8), —
«знаешь ли ты раба Моего Франциска?»
Дьявол не мог бы искушать «сынов Божиих», Святых, если бы не было искры божественной правды и в дьявольской лжи. Этой-то, может быть, искрою и обжигается сердце св. Франциска, когда отец, проклиная сына, говорит ему: «Отцеубийца».
Хуже, чем убивает, – уничтожает отца Франциска легенда, сама не зная и не видя, что делает, так же как этого не знает, не видит и он. Только что от отца отречется, как тот исчезнет с лица земли, испепелится, как плевел огнем, – уничтожится: больше не будет о нем, во всей легенде, ни слуху ни духу.
Как это ни страшно и ни удивительно, но отчасти понятно: между отцом и сыном борьба за вечную жизнь или вечную смерть. Но еще страшнее, удивительнее и уже совсем непонятно, что и с матерью Франциска могло произойти нечто подобное. Между сыном и матерью нет никакой борьбы. В сыне своем, тогда еще грешном, угадывает будущего великого Святого первая из людей, монна Пика Простейшая (та же у нее простота, нищета духовная, как у св. Франциска): «сын мой будет сыном Божьим!» Мать ничего не сделала ему, кроме добра. Но вот и ее постигает, в легенде, та же участь, как отца Франциска: хуже, чем убийство, – уничтожение. Только что выходит Франциск из темницы, куда посадил его отец и откуда выпустила мать, – она исчезает с лица земли, так же как отец; больше и о ней ни слуху ни духу во всей легенде. Сын все-таки помнит отца: «самое тяжкое, что пришлось мне вынести в жизни, – это», – уход от отца, а мать забывает совсем. Землю-Мать помнит, в «Песне тварей»:
слава Тебе, Господи, за Мать нашу, Землю, которая носит нас всех и питает, —
а родную мать забыл.[215]
Вся плоть мира, в какой-то одной точке, и для св. Франциска, так же как для св. Августина, – «из ничего почти ничто», de nulla re реnе nullam reme, «есть, как бы не есть», est non est. В этом они одинаково, вопреки всей своей противоположности, – «люди лунного света».[216]
Тело дают человеку отец и мать. Кто восстает на тело свое, – восстает на отца и мать; кто его убивает, – убивает их. «Самоубийца – отцеубийца», – не этою ли искрой божественной правды в дьявольской лжи и обожжется сердце св. Франциска?
LXXIX
Зимнею ночью, в такую же, может быть, лютую стужу, как та, в какую должен был пройти несколько верст, голый, по снегу, провинившийся брат, – молился однажды Франциск, в келье своей, когда дьявол позвал его трижды: «Франциск! Франциск! Франциск!» – «Что тебе?» – спросил Блаженный, и дьявол ответил ему: «Знай, Франциск: Бог прощает всякого грешника, если он только покается; но нет ни покаяния, ни прощения самоубийце!» Так сказал ему дьявол и тотчас же после того разжег в нем лютую похоть. Вместо наготы Прекрасной Дамы, Бедности, явилась ему другая нагота, – чья? – святой ли Клары или одной из тех женщин, чьи ласки он мог бы купить, когда жил еще «в огне греха»?
Скинул одежду Франциск, – обнажился, но уже совсем не так, как тогда, в Палате Суда, или потом, идучи в Ассизи на проповедь; поясом-веревкой начал себя бичевать по голому телу, приговаривая: «Вот