[539] Скоро он поймет, что может сделать революция и для его отечества.
«Все изменилось мгновенно,– пишет он с Корсики. – Электрическая искра блеснула из недр того народа, которым управляли наши тираны. Освободившись, он хочет, чтобы и мы были свободны». [540]
«Да здравствует Франция! Да здравствует король!» – кричала толпа на улицах Айяччио, под звон колоколов и треск фейерверков, когда получен был декрет Национального Собрания о принятии Корсики в братский союз французского народа, как независимой и полноправной области.
«Великодушная нация, колыбель свободы, Франция! – плакал от радости старый Батько, Паоли. – Некогда мы проклинали французов, как наших угнетателей, а теперь благословляем их, как братьев и освободителей. Мы уже никогда не отделимся от этого благополучнейшего ныне правления, questo ora fortunatissimo governo!» [541]
«Счастливая Революция!» – умилялись одинаково все, умные и глупые. Ангельским казалось детское личико новорожденного чудовища. Один Наполеон себя не обманывал. «
«Царь природы», однако, живет по-прежнему, в бедной комнатке Оксонских казарм, как будто никакой революции не было. Комнатка в одно окно, со скудной мебелью: узкая кровать без занавесок, заваленный книгами и бумагами стол, на полу дорожный сундук, тоже с книгами, одно старое просиженное кресло и шесть соломенных стульев. Рядом, в еще более бедной комнатке, с тюфяком на полу вместо постели, живет двенадцатилетний брат его, Людовик, взятый им на воспитание, чтобы облегчить обузу мамы Летиции. Старший брат любит младшего с отеческой нежностью; тратит на него последние гроши: оба живут на три франка пять сантимов в день. Наполеон сам варит суп, а иногда оба сыты одним молоком с хлебом. Учит брата истории, географии, французскому языку и катехизису; каждый день водит в церковь к обедне и готовит к конфирмации, хотя сам уже не верит ни во что: «Теология есть клоака всех предрассудков и всех заблуждений». [542]
Гордится его успехами: «Он будет лучшим в семье, потому что никто из нас не получил такого прекрасного воспитания... Мальчик прелестный, и, главное, с сердцем»,– пишет он брату Иосифу. [543]
Лежа целыми неделями больной, в перемежающейся лихорадке Оксонских болот, по-прежнему читает, мечтает до изнеможения. Та же исполнительная химера, как в детстве, пожирает сердце его мучительно- сладостно. Уже не о себе ли самом думает, когда в исторических заметках пишет: «Фараон Сезострис, в 1491 году до Р.Х., покорил всю Азию и дошел до Индии, посуху и по морю». [544]
Или рядом с логарифмами для исчисления траектории пушечного ядра: «Драгоценные каменья, блестевшие на военном уборе одного из персидских царей, стоили 26 000 000 франков». [545] В тусклом свете сальной свечи сказочно мерцают эти каменья,– Шехеразада с логарифмами.
Не думает ли тоже о себе, когда пишет о Кромвеле: «Мужественный, ловкий, хитрый, лживый, пожираемый ненасытным огнем честолюбия, он изменяет первым республиканским чувствам своим и, вкусив от сладости власти, желает властвовать один»? [546]
И уж конечно, о себе думает, когда говорит о великом человеке: «Несчастный! Я его жалею: он будет удивлением и завистью себе подобных и самым жалким из них... Гении суть метеоры, которые должны сгорать, чтобы освещать свой век». [547]
И, может быть, «род магнетического предвидения», по слову Буррьенна [548], останавливает руку его, когда, перечисляя английские владения в Африке, он пишет эти четыре слова:
A дальше – пустая, немая страница – Судьба.
В то время, 1791 – 1793, происходит на Корсике то же, что во всей Франции: старый порядок рушится, нового нет, и воцаряется анархия. «Счастливая Революция» кончилась; ангельское личико новорожденной становится дьявольским лицом Террора. Вся земля в огне и крови.
Наполеон снова в отпуске на Корсике. Очертя голову кидается в революционные клубы, комитеты, заговоры и уже не из книг, а на деле учится войне и революции.
Избранный в полковники айяччского батальона волонтеров национальной гвардии, на Пасхальной неделе 1792 года, он раздувает искру в пожар – уличную стычку солдат с горожанами, из-за пустяков – опрокинутых кеглей,– в гражданскую войну. Запершись в своих казармах, волонтеры, по приказу будто бы двух своих полковников, Кверца и Бонапарта, стреляют из окон в прохожих, убивают женщин и детей, делают вылазки, грабят дома, овладевают целым кварталом, возмущают окрестных поселян и пастухов, которые осаждают город и прекращают подвоз съестных припасов. Цель Бонапарта – захватить Айяччскую крепость. Цели этой он не достиг, но в течение трех дней подвергает город всем ужасам неприятельского нашествия – голоду, грабежу, убийству, террору. Долго помнили граждане и никогда не прощали ему кровавой Пасхи 1792 года. «Наполеон Буонапарте – причина всего,– говорит депутат Поццо ди Борго. – Существуют обвинения, достаточные, чтобы осудить его тридцать раз; должно отомстить за поруганный закон и человечество, обуздать кровожадного тигра!» [549] «Видите ли этого маленького человека? В нем два Мария и один Сулла!», т. е. два разбойника и один узурпатор, говорит Паоли.
Когда все успокоилось с прибытием двух комиссаров областной директории, Бонапарт представил им оправдательную записку, в которой доказывал, что вынужден был защищать свободу от контрреволюции.
«В том ужасном положении, в каком мы тогда находились, нужна была сила духа и отвага; нужен был человек, который, исполнив свое назначение, мог бы ответить, как Цицерон и Мирабо, на требование клятвы, что он не преступил закона: „Клянусь, что я спас Республику!“ Этот человек, конечно, сам Бонапарт. Но „души людей здесь слишком узки, чтобы возвыситься до уровня великих дел“,– заключает он свое оправдание. [550]
Какие же это «великие дела»? Может быть, ясного отчета он сам себе еще не отдает, но уже смутно надеется, захватив Айяччскую крепость, овладеть всею Корсикой, восстановить на ней порядок и с этого начать главное дело жизни своей – обуздание революционного хаоса. Скользкую шею Пифона уже сдавили руки Зевса-младенца в колыбели, но не задушили гада: он выскользнул из детских рук.
«Кажется, лучше тебе поскорей вернуться во Францию»,– писал ему брат Иосиф [551], и Наполеон послушался его: в начале мая он уже в Париже.
В военное министерство был сделан донос на Бонапарта за айяччскую Пасху. Ему грозил военный суд. Но дело перенесено в министерство юстиции, где и заглохло. Исключенный из списков полка за просроченный отпуск, он должен был хлопотать, чтобы его приняли обратно на службу. Благодаря протекции земляков, корсиканских депутатов, хлопоты его увенчались успехом: он не только зачислен снова в полк, но и произведен в капитаны артиллерии, с полным зачетом жалованья за все прогулянные месяцы.
Но все эти удачи не утешают его от айяччского опыта. Разочарованно смотрит он на революцию. «Здесь, во главе дел, жалкие люди,– пишет брату Иосифу. – Помнишь, что произошло в Айяччио? Точно то же происходит и в Париже; может быть, даже люди здесь еще злее, ничтожнее, большие клеветники и гасители духа. Каждый ищет своей выгоды и достигает ее посредством всяких мерзостей... Все это убивает честолюбие... Жить спокойно, наслаждаясь семейными радостями и самим собою, вот лучшее, что можно сделать, имея четыре-пять тысяч франков годового дохода». – «Право же, народы не стоят, чтобы столько хлопотать об их любви». [552]
20 июня 1792 года, с набережной террасы Тюльерийского дворца, он слышит зловещие звуки набата, видит семь-восемь тысяч человек, с топорами, пиками, саблями, ружьями, вертелами, острыми палками, идущих на дворец приступом,– судя по речам и лицам, «самую низкую и смрадную чернь» [553], и, когда толпа вломилась во дворец, видит в амбразуре одного из окон короля