«День, когда ты скажешь: „Я меньше люблю“, будет моим последним днем. Если бы сердце мое было так низко, чтобы любить без взаимности, я растерзал бы его своими собственными зубами». [595] Это, конечно, плохая риторика – воспоминание о «Новой Элоизе» и «Страданиях молодого Вертера». Жозефина это хорошо понимает. «Ах, какой он смешной, Бонапарт!» – смеется она, когда он грозит ей «кинжалом Отелло». [596] Но непрерывная восторженность его наконец утомляет ее, и на горизонте появляется господин Шарль, адъютант генерала Леклерка, маленький, курчавый крепыш с лицом коммивояжера, табельдотный Дон-Жуан. С ним Жозефине веселее, чем с Бонапартом. Она, впрочем, к нему снисходительна. «Я очень люблю Бонапарта, несмотря на его маленькие недостатки»,– пишет она своему любовнику, Баррасу. [597]
Может быть, и Бонапарт себя не обманывает. Хорошо знает, что берет ее, еще непростывшую, с Баррасова ложа. Но ему некогда много думать об этом: любит, как ест, спеша, давясь, глотая куски. И потом, всю жизнь, будет некогда.
«Я никогда не любил по-настоящему; разве только Жозефину немного, да и то потому, что мне было тогда двадцать семь лет». [598] – «Я не люблю ни женщин, ни карт; я ничего не люблю; я существо совершенно политическое». [599]
19 Вентоза, 9 марта, 1796 года подписан был в мэрии брачный контракт. Может быть, оба, по взаимному безмолвному согласию, предпочли церковному браку, слишком крепкому, более слабый, гражданский.
– Что вы делаете! – пугал Жозефину за несколько дней до свадьбы ее нотариус мэтр Рагидо. – У этого генерала ничего за душой,– только плащ да шпага!» [600]
Но Жозефина не испугалась: помнила слова Бонапарта: «Шпага моя при мне, я с нею далеко пойду!»
Баррас был одним из брачных свидетелей. От него получила Жозефина великолепное приданое – производство Бонапарта в главнокомандующие Итальянской армией. Через два дня после свадьбы он уже был на пути в армию.
Солнце еще не всходило, но уже порозовели утренние сумерки, и ему казалось, что он подымается от земли, как на могучих крыльях,– летит навстречу солнцу.
Восходящее солнце
I. Италия. 1796—1797
«Как я был счастлив тогда! Какой восторг, какие клики: „Виват освободитель Италии!“ И это в двадцать пять лет! Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мною убегал, как будто я летел по воздуху». [601]
Чудо полета, чудо быстроты и легкости – таково и наше впечатление от Итальянской кампании. Но действительна в ней только быстрота, а легкость обманчива: стоит взглянуть на нее, чтобы понять, какой за нею труд, какая тяжесть.
«В Итальянской кампании он проявил наибольшее величие,– говорит генерал Лассаль в 1809 году, уже в вечерние дни Наполеона. – Тогда он был героем; теперь он только император. В Италии у него было мало людей, да и те без оружия, без хлеба, без сапог, без денег, без администрации; наружность его была незначительна; репутация математика и мечтателя; никакого дела еще не было за ним, и ни одного друга; он слыл медведем, потому что был всегда один и погружен в свои мысли. Он должен был создать все, и создал. Вот где он был всего изумительнее!»[602]
Может быть, при осаде Тулона трудности были не меньшие; но там – на клочке земли, а здесь – в целой стране и пред лицом всей Европы.
Бонапарт получил от Директории на завоевание Италии две тысячи луидоров, да и то в сомнительных чеках. Каждому из своих генералов он роздал по четыре луидора, и это было очень много, потому что давно уже в армии не видели ничего, кроме ассигнаций. [603] В штабе генерала Массена не было писчей бумаги для приказов. Двое поручиков, по воспоминанию Стендаля, носили, по очереди, одну пару штанов, а другой, идучи в гости к миланской маркизе, подвязывал к ногам веревочками сапоги без подошв. [604] Солдаты ходили в лохмотьях, голодные, пьяные, буйные, занимаясь только грабежом да мародерством. «Нищая рвань со всего Лангедока и Прованса под предводительством босяка-генерала»,– говорит Альфьери об этой санкюлотской армии. [605]
«Когда солдат без хлеба, он делает такие дела, что стыдишься быть человеком,– пишет Бонапарт Директории. – Я покажу ужасные примеры и восстановлю порядок или перестану командовать этой разбойничьей шайкой». [606]
Армия – нищая, а генерал – больной: вошедшая внутрь тулонская чесотка, болезнь мочевого пузыря и гнилая лихорадка мантуанских болот изнуряют его так, что он похож на собственный призрак. Думают, отравлен. «Желтый такой, что сердце радуется!» – говорят роялисты и пьют за его близкую смерть. [607]
Только глаза на этом изможденном лице горят страшным огнем, «нестерпимым блеском расплавленного металла». Этими глазами он и укрощает зверя.
«Этот маленький генерал, сукин сын, навел на меня страх; я и сам не могу объяснить чувства, каким сразу, при первом взгляде на него, я был раздавлен», – признается генерал Ожеро, санкюлот-головорез. [608]
«Что они, смеются над нами, что ли? Мальчишку прислали командовать!» – ворчали старые усачи- гренадеры, но скоро поняли, каков «мальчишка». Сначала испугались, а потом полюбили его. «Даже болезненный вид Бонапарта нравился им до чрезвычайности». [609] За него еще больше любили – «жалели» его. В самом страшном огне сражений он уже не приказывал, а только одним взглядом, одной улыбкой позволял им идти на смерть, как женщина позволяет влюбленному безумствовать.
Вот чудо Бонапарта: в две недели «нищая рвань», «разбойничьи шайки» санкюлотов преображаются в македонские фаланги Александра, в римские легионы Цезаря – войска небывалые за две тысячи лет.
10 апреля начата кампания, а 26-го он говорит в воззвании к армии: «Солдаты! В пятнадцать дней вы одержали шесть побед, взяли двадцать одно знамя, пятьдесят пять орудий и несколько крепостей; вы завоевали богатейшую часть Пьемонта... Лишенные всего, вы все наверстали: выигрывали сражения без пушек, переходили через реки без мостов, делали форсированные марши без сапог, стояли на бивуаках без водки и часто без хлеба. Только республиканские фаланги, солдаты свободы, способны были терпеть, что вы терпели. Благодарю вас, солдаты!.. Но вы еще ничего не сделали по сравнению с тем, что вам остается сделать». [610]
Когда с высот Монте-Земоло он показывает им внизу, в блеске утра и весны, необозримо цветущие равнины Ломбардии, обетованную землю,– все они кричат, бьют в ладоши от радости: «Италия! Италия!» Точно вся армия летит вместе с вождем: «Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху!»
Месяц цветов, апрель-Флореаль,– во всем; все утренне-молодо, весенне-весело. «Ничто не может сравниться с их храбростью, кроме веселости»,– доносит Бонапарт Директории.[611] «Только беззаветная храбрость и веселость армии равнялась бедности ее,– вспоминает Стендаль, участник похода. – Люди смеялись и пели весь день». [612] Может быть, завтра умрут, а сегодня поют и смеются, как некогда, под тем же небом Италии, темно-синим небом Умбрии, смеялся и пел святой «санклют», Франциск Ассизский.
Вся эта веселая война, как гроза в начале мая:
Кубок пьянейшего вина – свободы. «Народы Италии! Французская армия идет разбить ваши цепи; французский народ – друг всех народов. Выходите же к нему навстречу... Верьте, мы желаем зла только вашим тиранам». [613] – «Мы ваши друзья, потомки Брутов, Сципионов и всех великих мужей древности. Восстановить Капитолий, снова воздвигнуть на нем изваяния героев... пробудить римский народ, усыпленный веками рабства,– таков будет плод наших побед». [614]
Первое возрождение классической древности произошло здесь же, в Италии,– в созерцании, в образах искусств, а это второе – происходит в живых людях, в действии. Все эти молодые герои – Ланны, Мьюроны,