— Продолжайте.
— Я так думаю: ведь все время шел против вас! А что знал? Ничего! Начитался брошюрок разных о Советах, наслушался всяких сплетен, немецких да бандеровских и бульбашских… А вот если бы поработал в колхозе перед этим хоть пару годков, то понял бы, что жить при Советах можно неплохо. Тогда бы и не натворил такого. Преступления за мной есть. Ваших людей я убил немало… И потому знал, что расплата будет. И когда Советы пришли в Галицию, я уже был в отряде юнаков. Была у нас такая молодежная украинская организация…
— Националистическая?
— Национальная. Мы тогда как считали? Наша Галитчина маленькая, у нее со всех сторон враги. Были немцы-австрияки, потом поляки, потом Советы. Немцы поначалу были нашими союзниками, потому что против Советов. Наш вождь Степан Бандера говорил, что немцы организуют независимую Украину. Мы и ждали. А немцы только пользовались нами. В конце концов мы выступили и против немцев, да внутри у нас тоже разлад сильный начался. Все атаманы передрались между собой, а у холопов чубы трещали…
Следователь записывал.
Он был уверен, что обвиняемый скажет если не все, то очень многое.
— В тридцать девятом, когда вы пришли, у нас была инструкция выжидать и организовывать диверсии. Сам я принимал участие во многих. Обстреляли вашу автоколонну, взорвали две машины. Но скоро нам пришлось перейти к мелким операциям, вроде уничтожения армейской связи и убийства ваших активистов в селах. В это время уже начались крупные облавы. Мы были дважды загнаны в болота, пришлось попрятаться по деревням. В сорок первом пришли немцы. Когда мы входили в город, нас приветствовали как героев. Потом немцы прикрутили гайки, послали советников в наши отряды. По приказу штаба я пошел вахманом в лагерь военнопленных. Это был спецлагерь. Туда собирали самых упорных. У нас была инструкция, тайная даже для эсэсовцев, отбирать в кадры тех пленных, кто изъявит желание служить независимой Украине. При этом строго проверять происхождение, выяснять, украинцы ли эти люди… Украинцы ведь жили везде — и в Сибири, и на Кубани, и в Средней России. Вот их мы и должны были вербовать. Два года я был в лагере. Там я перестал быть человеком… В лагере все зверели. Одни оттого, что их все боятся, другие — что всем они ненавистны, а чаще всего мы, вахманы, — оттого, что нас и боялись и ненавидели. Зверели от власти. Есть резиновая дубинка и пистолет. Можешь делать что хочешь. Хочешь — убей, никто не предъявит претензий, потому что пленный для немцев дешевле скота и издеваться и запугивать его входит в программу перевоспитания.
— Вы лично принимали участие в издевательствах и убийствах?
Коцура опустил голову.
— Принимал участие в расстрелах. А так лично, — он приложил руку к груди, — хотите верьте, хотите нет, по своей охоте, никого не убил. Бить — бил. А убивать — нет. Я верующий… В сорок третьем году наметились расхождения среди нашего командования. Кое-кто уже не желал помогать немцам. При первом известии об этом я ушел. Многие еще оставались. Был у нас там страшный человек — Ткачук: палач, по натуре садист, тот оставался в лагере почти до вашего наступления. Принимал участие в расстрелах последних военнопленных, потом пришел к нам. Его курень был самый страшный.
— О его судьбе что-нибудь знаете?
— Однажды был я в Иркутске в командировке и бродил по рынку. Там и встретились. Хотел было скрыться, да не вышло. Выпили, поговорили. Выпытывал у меня обо всем, а о себе — ни звука. Ну и я стал врать, что и как. А ночью черт его знает отчего проснулся, гляжу — Ткачук сидит за столом и читает что-то. Я слежу за ним; он встал, подошел к моему пиджаку и сунул в карман мой паспорт. Все обо мне узнал, сволочь! А я о нем ничего. Так и расстались.
— Значит, он жив?
— Жив. Да и многие живы. То есть немногие как раз. Большинство погибло. Некоторые уже отбыли ссылку, вернулись на Львовщину и Тернополыцину, кто осел в Сибири… Но есть, конечно, и скрывшиеся, как я. Мало, но есть.
— Вы кого-нибудь знаете?
— Никого, кроме Ткачука.
— Продолжайте.
— Я стал сотенным командиром в курене Пивия. Атаман наш советскую власть ненавидел. Ребята у него были отборные. Мы начали операции в тылах ваших наступающих армий. Но нам сильно мешали ваши партизаны. И нам пришлось уйти в болота. Затаиться…
После войны опять началась коллективизация. Крепкий мужик побежал к нам. Мы убивали по селам всех, кто за Советы, нападали на отдельные воинские части, взрывали поезда с мобилизованными солдатами. Нам тоже крупно доставалось, потери были большие, но драться было можно. Потом часть наших отрядов пошла через Польшу и Чехословакию на прорыв в Западную Германию. Большая часть их погибла, но кое-кто дошел. Степан Бандера устраивал их потом в мюнхенские пивные. Остальные продолжали драться. Но скоро поняли, что борьба безнадежна. Из местных комсомольцев создавались истребительные отряды. В них служили местные — и это было самое страшное. Они знали леса и болота не хуже нас, знали настроение населения. Наши стали сдаваться в плен. Была объявлена амнистия всем, кто добровольно сдастся. Я, конечно, не мог пойти на это. За мной стоял спецлагерь. Но у меня имелись чистые документы, и осенью я выбрался из леса. У знакомого лесника побрился, отмылся и сел на первый идущий на восток поезд. Так и попал я в Сибирь.
— Значит, теперь вы раскаиваетесь в своих преступлениях против советской власти? — Следователь внимательно следил за реакцией арестованного.
Тот поднял голову, посмотрел на следователя, снова опустил ее.
— Да что толку, что раскаиваюсь, — сказал он, — поздно мне каяться. Конечно, если б тогда знать, что при Советах такая же жизнь, как и при любой другой власти, что люди как люди, что работа как работа… Но родись вы на Галитчине в мое время, гражданин следователь, попади вы в мой круг, я еще не знаю, не случилось бы с вами того, что со мной случилось…
— Значит, обстоятельства виноваты? Личную вину отрицаете? Разве не было времени одуматься и кое- что понять, хотя бы в спецлагере?
Арестант молчал.
— На сегодня кончим, — сказал следователь. — Прошу помнить: ваша откровенность может вам очень помочь.
— Теперь уж чего скрывать? Я запираться не собираюсь.
Луганов едва успел обнять вернувшегося из больницы лейтенанта Мехошина, как позвонил Скворецкий:
— Зайди, Василий Николаевич.
Когда полковник обращался на «ты», все знали: дело особой срочности. Через минуту Луганов уже был в кабинете полковника.
— Дела такие, — без предисловия приступил к изложению новостей полковник. — В Омской области обнаружены кое-какие следы войны. Попался один из бандеровцев, давно и накрепко замаскировавшийся, сменивший фамилию, устроившийся в Сибири и уже не вызывавший подозрений. Человек этот был связан с Львовским спецлагерем. Пока это только цветочки, ягодки он нам еще не выложил. Мы тут поговорили по прямому проводу с генералом Васильевым. Он считает, что к омским товарищам пора подключать тебя. С Львовскими документами ты ознакомился, о Соколове знаешь достаточно, так что в омском оркестре можешь сыграть свою партию. Они берут широко, их этот тип интересует в связи со всей его деятельностью, тебе же надо выяснить у Коцуры все о спецлагере и о том, что делал в нем Соколов. Как вы считаете, Василий Николаевич, — перешел полковник на «вы», - нужно вам лететь в Москву или не стоит отрываться от Крайска?
— Тут у нас пока все в области предположений, — сказал Луганов. — Думаю, лететь мне необходимо. Доводы «за»: я многое знаю о Соколове и, следовательно, даже по намеку смогу кое-что понять и угадать, а местным товарищам надо еще входить в курс этого дела; второе «за»: вернулся Мехошин, и тут он меня вполне заменит.
— Но Мехошин уже пошел по делу резидента. Он же теперь у Миронова?
— У Миронова теперь группа иная. Мехошин отстал, ему все равно, в какую включаться, а по Дорохову