«Я ко всему мертв». Но ведь не менее мертвы были древние отцы, которые советовали: «Женщине не позволяй приблизиться к тебе, потому что за нею идет буря помыслов».
— Приди, да обними, да поцелуй меня, да не один, а десять раз поцелуй-то, матушка! — говорит Серафим одной из своих девушек.
— Ах, да как же это, батюшка, да разве я смею?
— Да как же не смеешь-то? Ведь не к чужому, ко мне пришла, радость моя, этак к родному не ходят!.. Да где бы это ни было, да при ком бы ни было, хотя бы тысяча тут была, должна прийти и поцеловать.
Как это не похоже на того, кто обвил руку свою краем одежды, когда нес престарелую мать! Да, а тот, кто советовал: «Ни перед кем не обнажай ни одного члена своего», — не предвидел, разумеется, что у батюшки Серафима, идущего по воздуху, чулочки спустятся, а девушки будут шептаться: «Посмотрите-ка, ножки-то у батюшки какие белые!»
Женихом своих девушек называет себя Серафим и ревнует, как настоящий жених.
Дивеевских сирот, приходивших в Саров к Серафиму, приглашал иногда о. Нафанаил, иеродиакон:
— Что старик-то морозит да морозит вас? Чего стоять-то? Когда еще дождешься? Зайдите-ка в келью ко мне да обогрейтесь.
«Иные по простоте и заходили. И дошло это до батюшки, и растревожился же он, и страшно разгневался.
— Как, — говорит, — как! Он хочет сироточкам моим вредить? Не диакон же он после этого нашей обители!
И что же, ведь чудо-то какое! Стал вдруг с этого времени пить о. Нафанаил, да все больше и больше. Недели через три и выслали его, отдали под начало, — так и пропал совсем».
Чем же, собственно, бедный иеродиакон «вредил» Серафимовым девушкам? Он ласков с ними, но ведь уж, конечно, не до того, чтобы обнимать и целовать их, подобно Серафиму. Он только говорил с ними, смотрел на них — и за то «пропал», может быть, не только в здешней жизни, но и в будущей.
Как женщины Востока ни перед кем, кроме повелителя своего, не смеют поднять покрывало с лица, так и Серафимовы девушки.
С одной из них, Марией, заговорила родная сестра ее, Параша, о ком-то из монахов Саровских.
— А какие видом-то монахи, на батюшку, что ли, похожи? — спросила вдруг Мария с детским любопытством.
— Что ты, Маша! Ведь ходишь в Саров — разве не видала монахов, что спрашиваешь?
— Нет, Парашенька, ведь я ничего не вижу и не знаю: батюшка Серафим мне приказывал никогда не глядеть на них, и я так повязываю платок на глаза, чтобы только видеть у себя под ногами дорогу.
Русоволосая, голубоглазая, с продолговатым лицом, белым, как лилии Благовещения, эта земная дева Мария, может быть, напоминала Серафиму Божию Матерь Умиления, «всех радостей Радость» — ту самую, перед которою он и умер, стоя на коленях, Огненный, в огне пожара.
— Как Господь избрал Екатерину мученицу себе в невесты, так и я из двенадцати дев моих дивеевских избрал в невесты в будущем — Марию, — говаривал Серафим, и едва ли простая обмолвка то, что тут ставит он себя самого на место Жениха Небесного.
Сама невеста различала ли этих двух своих женихов — Христа и Серафима?
Тринадцати лет поступила она в Дивеев, шесть лет проходила с платком на глазах, ничего не видя, кроме лица батюшки, девятнадцати лет умерла. Серафим подарил ей дубовый круглый выдолбленный гроб: в сущности вся ее жизнь и была этим гробом, который приготовил для нее батюшка. И теперь лежала она в гробу с распущенными волосами, как невеста.
Во время отпевания родной сестре ее, Параше, было видение: в царских вратах — Матерь Божия с покойною Марией, вместе стоящие на воздухе. В исступлении Параша закричала громко на всю церковь: «Царица, не остави нас!» И начала юродствовать, пророчествовать, снимать с себя и раздавать одежду; наконец, ослабела и упала замертво. Тогда по всей церкви «бесы зашумели, закликали».
Что же, собственно, означает этот бесовский клич — явное поражение или тайное торжество, по поводу соединения или только смешения земной девы Марии с Небесною? И пока «бесы кликали», что же делал Серафим? Неужели молчал?
У старицы Елены, той самой, которой являлся диавол брака в виде змия и перед которой Серафим, юродствуя, представлял беременную женщину, был брат, Михаил Васильевич Мантуров, человек богатый, «благодетель» Саровской обители. Однажды Серафим призвал к себе Елену и сказал ей:
— Ты всегда меня слушала, радость моя, и вот теперь хочу я тебе дать одно послушание. Исполнишь ли его, матушка?
— Я всегда слушала вас, батюшка, и теперь послушаю.
— Во, во, радость моя! Так, видишь ли, матушка: Михаил Васильевич, братец-то твой, болен у нас и пришло время ему умирать… Умереть надо ему, матушка, а он мне еще нужен для обители нашей, для сирот-то… Так вот и послушание тебе: умри ты за Михаила-то Васильевича, матушка!
— Благословите, батюшка, — ответила старица Елена смиренно и как будто спокойно.
О. Серафим после этого еще долго беседовал с нею, утешая и приготовляя к смерти. Она молча все слушала, но вдруг сказала:
— Батюшка, я боюсь смерти.
— Что нам с тобой бояться-то смерти, радость моя? — возразил о. Серафим. — Для нас с тобою будет лишь вечная радость.
Простилась Елена, пошла, но лишь переступила за порог батюшкиной кельи, тут же и упала. Подхватили ее; о. Серафим приказал положить ее на стоявший в сенях гроб, а сам принес святой воды, окропил Елену, дал ей напиться и привел в чувство. Вернувшись домой, Елена заболела, слегла в постель и сказала: «Теперь я не встану». И не встала.
Серафим уложил в гроб Елену, так же как Марию.
Нам казалось, что жизнь отнять у человека никто не имеет власти, кроме Дающего жизнь. Но вот оказывается, что эту власть имеет и Серафим. Нечеловеческая власть, какой нет у самодержавнейших властителей, ибо они могут только убить человека, а Серафиму не нужно убийства — он говорит: умри, — и человек умирает. Отнимет дыхание свое, и в прах свой возвращается — можно бы сказать о нем, как о Боге. Он это говорит о себе:
— Кто против Господа, Царицы Небесной и против меня, убогого, пойдет, не дам ему жития ни здесь, ни в будущем!
Значит, не только на временную, но и на вечную смерть может осудить Серафим! Рядом с Царицей Небесной и с Господом — он, «убогий». Но если это — убожество, то где же величие, которое посягнуло бы на что-либо подобное? Все человеческие славы — Александра, Цезаря, Наполеона — не осыпаются ли, как одуванчики, под легкими ножками батюшки, который идет по воздуху?
— Тобою некоторые соблазняются, — сказал кто-то Серафиму.
— Но я не соблазняюсь ни тем, что одни мною пользуются, ни тем, что другие соблазняются.
Действительно ли он сам никогда не соблазнялся?
Одна беглая крепостная девушка остригла себе волосы, надела мужскую послушническую ряску и так странствовала по миру. На нее донесли, и полиция задержала ее. При допросе она показала, будто бы о. Серафим благословил ее одеваться мужчиной. Разумеется, это клевета, так же как и все прочие соблазнительные толки о Серафиме и Дивеевских девушках. Но светское начальство всполошилось, приказало духовным властям произвести розыск, допросить Серафима. Началась канцелярская переписка. Вот когда, должно быть, «бесы зашумели, закликали». Несказанная тайна христианской святости, которую дремучие ели и сосны укрывают склоненными ветвями, становится предметом полицейского розыска. Дело, конечно, вскоре замяли, потому что тут, собственно, и не было никакого «дела», а было только наваждение бесовское: этот крепостной андрогин кажется не живым человеком, а призраком, оборотнем, чертовой куклой, нарочно подсунутой для соблазна малых сих.
Тем не менее, это происшествие так сокрушило Серафима, что он тогда же сказал:
— Все сии обстоятельства означают, что близок конец моей жизни.
И вскоре, действительно, умер. Перед смертью, «сидя на гробе, горько плакал».
Повторил ли бы он и тогда, все с тем же неземным спокойствием: «Я не соблазняюсь»?