который сделается главой угла.
«Если ваши земледельцы-богатыри вытаскивают из недр сознания какие-то неотшлифованные самоцветы, может быть, невзрачные на взгляд европейца и ничего еще не говорящие его уму, то это еще не доказательство, что в них действительно нет ничего идейно нового… Я не завидую тем уже упоенным до полного убеждения в предельности, вершинности своей культуры и философии европейцам, которые откровений наших великих прозорливцев не знают, а еще печальнее, если и понять не могут… Ничуть не превозносясь до приравнивания себя к нашим великанам, Достоевскому и Толстому, мы только просим позволения хоть отчасти уподобить их непонятности трудность нашего положения перед лицом европейски вышколенных слушателей, когда мы выдвигаем идею церкви. Без сомнения, когда, ориентируясь на эту идею, будут написаны и теория познания, и логика, и этика, и философия религии, и все другие философские дисциплины, тогда, конечно, легко будет говорить. А пока мы знаем, что слух интеллигентного общества для многих истин непроницаем, и простое доверительное изложение многих, казалось бы, элементарных вещей встречает громадные теоретические предубеждения». И если бы только «теоретические», умственные, — нет, и сердечные, кровные, кровавые.
Вот что надо сделать с современным среднекультурным человеком, чтобы он понял, что такое церковь. «Все наши упования мы упираем в твердый камень церкви, внедряем в плерому (божественную полноту) этого догмата. В его неисчерпаемой полноте должны найтись все пути, все средства к разрешению жизненных вопросов веры, человеческого общежития и всего космоса».
«Нечто странное ты влагаешь нам в уши», — могли бы ответить современные афиняне на эту Павлову проповедь. И не только странное, но и страшное. Ведь если понять до конца всю остроту вопроса о церкви, то возникает, в самом деле, страшный выбор: или исполнение церкви, Царства Божьего на земле, или царства зверя, гибель мира, всей европейской культуры, второй Атлантиды, уже не в воде, а в крови; первые волны этого кровавого потопа мы уже видим сейчас.
Но сам Карташев иногда как будто нарочно или нечаянно притупляет режущую остроту вопроса, заглушает трагический ужас выбора. Если не в мыслях, то в словах его есть одна неясность, очень опасная. Слово «церковь» он употребляет в двух смыслах, смешивая или, по крайней мере, недостаточно разделяя эти два смысла: церковь как исторически-данное и церковь как пророчески чаемое; как то, что есть, и как то, что будет. Исторически данная церковь, хотя и притязающая на единство и вселенность, но в действительности распавшаяся на две церкви поместные — западную и восточную, и грядущая церковь, воистину единая и вселенская, — это не одно существо в двух состояниях, на двух ступенях развития, а два разных существа. Черту, разделяющую эти два понятия церкви, надо провести резче, неизгладимее, неумолимее, чем это делает сам Карташев, для того чтобы понять его как следует.
Мы еще вернемся к этой неясности, но предупредить о ней следовало тотчас же, иначе все дальнейшее может быть хуже чем не понято — понято ложно, превратно, может оказаться водою на чужую мельницу.
Религиозный дух реформации, проникавший всю современную европейскую культуру, — вот в чем видит Карташев главную причину того, что идея церкви современному человеку так непонятна. «Общепризнанный теперь взгляд всех социальных философов на религию как на тайную область человеческого духа (Privat Sache) есть прямой и характерный плод реформации, совершенно упраздняющий церковное христианство». «Самый глубокий и чистый принцип реформации — полное одиночество религиозной личности перед Богом».
Реформация знает «лишь одно религиозное измерение — в глубину, лишь одну бедную линию — от Бога к человеческой душе».
Продолжим эту мысль Карташева, чтобы выяснить ее до конца.
Церковь утверждает соединение людей — общество в Боге; реформация утверждает каждого отдельного человека в Боге, а соединение людей — общество без Бога.
Может быть, религия в человечестве — величина более постоянная, чем обыкновенно думают; может быть, религиозная теплота души человеческой всегда одинакова, как теплота глубоких вод. Бог есть то, чем люди живы, и пока они живы, есть у них Бог, хотя они сами не знают Его. Может быть, и в современном культурном обществе изменилось не количество, а качество религиозной энергии. В церкви люди шли вместе к Богу; теперь к Богу идет человек, когда он один, а когда люди вместе, они идут к чему угодно, только не к Богу. Бог ушел внутрь человека, а между людьми не стало Бога.
Реформация, уничтожив церковь — соединение людей в Боге, очистила место для государства — соединения людей без Бога. Никогда еще государство не было таким абсолютным, единственным, как в наши дни. В Средние века рядом с государством была церковь. Вся современная европейская культура выковывалась между церковью и государством, как между наковальней и молотом. Но наковальня разбилась вдребезги, и остался один молот, уже не кующий, а дробящий, сокрушающий. Средневековую церковь обвиняют в жестокости, в кострах и пытках инквизиции. Современного государства никто ни в чем не обвиняет. Но если бы сотая доля тех жертв, которые приносят сейчас государству, принесены были церкви, то давно уже на земле наступило бы Царствие Божие.
Никогда еще государство не было так подобно церкви, как в наши дни. Каждая национальная церковь хочет быть вселенской, и каждое национальное государство тоже. Эта мировая война и есть война государств национальных за государство всемирное.
Церковь — самое огненное из чудес; государство — «самое холодное из чудовищ». Государство — оборотень церкви.
Государство сделалось церковью, — оттого-то и не может понять современный человек, насквозь государственный, что такое церковь.
Тут хитрость дьявола: он загнал Бога в самый темный, тайный угол души человеческой, чтобы завладеть сначала всем остальным миром, а потом и душой человеческой, потому что ей все-таки некуда уйти из мира. И, судя по тому, что сейчас происходит в мире, хитрость эта удалась или почти удалась: Бог — «частное дело» (Privat Sache) каждого человека в отдельности, а общее дело всего человечества в лапах дьявола. Каждый в одиночестве спасается, а все вместе гибнут. И если так дальше пойдет, то можно сказать с уверенностью: никто не спасется.
Одна причина ухода человечества из церкви — религиозный индивидуализм, порожденный реформацией, то, что происходит внутри культуры; другая причина — то, что происходит внутри самой исторической церкви.
«Все недвижное, не творящее истории еще подвластно, по инерции, церкви; но все творчески-живое, передовое, носящее на себе печать молодости и таящее в себе залог будущего не может поместиться в церковь и выходит из нее». «Духовный разрыв с церковью идет по линии вопросов, известных каждому культурному человеку. Всякий знает, что он не находит в церкви удовлетворения своему разуму, своей свободе, своему творчеству и освобождению общественному». «Причина этого разрыва не в одном грехе и своеволии человечества, но и в требовании высшей религиозной истины. Все приобретения человеческого сознания в истории, все углубление и обновление стоящих перед ним философских, социальных и религиозных задач не может быть им оставлено, забыто по существу. Этих вечно растущих требований человеческого духа нельзя у него отнять ни священными угрозами, ни священными ласками».
«В церкви иссякло пророчество. Она обескрылела под абсолютною властью священства, стала вся целиком старообрядческой, утратила радость буревестника, летящего впереди огня, палящего старую землю и старое небо. В церкви осталась, слезами умиления и восторга напоенная, радость примирения с тленным и преходящим образом мира сего, но радости творческого разрушения и созидания в ней нет. И люди идут в церковь поплакать в горе или радости, творить же идут в открытые поля, под солнечный купол небес, и там вдыхают живительный воздух пророческой эсхатологии» (откровения о последних судьбах