Великую Войну.
В 1903 году воздвигнут был на Шампельском поле, там, где сожжен Сервет, «искупительный памятник» с надписью:
Мы, почтительные и благодарные дети Кальвина, отвергая ошибку его, которая была ошибкой тех дней… воздвигли ему этот искупительный памятник (…fils respectueux et reconnaissants de Calvin… mais).[381]
Это значит: Сервет был сожжен «по ошибке». Но не точно ли так же распят был и Христос и все еще распинается и будет распинаться до конца времени? «Будет Иисус в агонии до конца мира; в это время не должно спать», по слову Паскаля,[382] и по слову Лютера: «Всюду, где страдает человек, страдает в нем Иисус».[383] Если так, то на костре Сервета сожжен был Кальвином сам Иисус.
Кальвин хотел основать Царство Божие на крови Сервета так же, как древние капища Молоха на крови человеческих жертв основаны.
37
Выборы 1555 года, где все четыре новых Синдика оказались друзьями Кальвина, были первой победой его над Либертинцами. Видя, что им нечего терять, решились они на последнюю, отчаянную попытку восстания.
Старый вождь Либертинцев, Ами Перрен, в Пренийской усадьбе (Pregny) всю ночь на 15 мая угощал друзей своих, заговорщиков. «Помните же, друзья: все, что мы делаем, да будет во славу Божию!» – говорит он, вставая из-за стола.
«Да будет так!» – отвечают пьяные гости и, шатаясь, идут на Сэн-Жервезскую площадь бунтовать народ. Подойдя к одному из домов, стучатся в дверь и, не получая ответа, хотят ее выломать. Две головы в ночных колпаках появляются в окнах. «Что вы стучите? Чего вам нужно?» – спрашивает сонный голос.
Пьяные что-то бормочут себе под нос, но так как сами не знают, чего им нужно, расходятся спать по домам.[384] А на следующую ночь раздаются по всем женевским площадям и улицам крики беснующейся черни: «В Рону, в Рону! Бей, топи французов-изменников!»
Но бунт и в эту ночь также ничем не кончается, как в прошлую. Мирно спят французы в домах своих, а когда утром узнают о бунте, то их спасение кажется им «чудом Божиим». [385]
Двое лодочников, братья Компареты (Comparet), схвачены, пытаны и приговорены к смерти.
«Я не сомневаюсь, что лезвие топора соскользнуло с шеи обоих злодеев по особому промыслу Божьему, чтобы смертная мука их продлилась» – эти страшные слова Кальвина богохульнее, чем слова Сервета о «трехглавом Цербере», и если вообще кого-либо следует за богохульство жечь, то слишком ясно, кого, – Сервета или Кальвина (je suis certainement persuade que ce n'est pas sans un special jugement de Dieu qu'ils ont tous deux subi, en dehors du verdict des juges, un long tourment sous la main du bourreau)».[386]
После казни тела обоих братьев, по приговору суда, четвертованы для того, чтобы одну из их четырех частей прибить к позорному столбу за Корнавенскими воротами, так чтобы все въезжающие в город знали, что их ожидает в случае непослушания слову Божьему или слову Кальвина. Когда зловещее шествие с жалкими останками проходило мимо той самой Пренийской усадьбы, где намедни Перрен поил гостей своих – в том числе и двух братьев Компаретов, – вдруг, откуда ни возьмись, выскочила «амазонка Пентезилая», «сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, и закричала неистово: «Ах вы злодеи, убийцы, разбойники, Евангелисты диавола, предавшие город наш французам-изменникам!»
А когда увидела конного глашатая, с завернутой в полотно, ужасной частью человеческой туши, то закричала еще неистовей: «А ты, вшивый негодяй, все еще на коне! Вот ужо, погоди, спешим тебя, и в первой канаве подохнешь, как пес!»
И, ускакав, исчезла так же внезапно, как появилась, точно видение. Долго они смотрели ей вслед, чувствуя такое облегчение, оттого что им в лицо была сказана правда, какое могли бы чувствовать почти задохшиеся люди, если бы вдруг приоткрылось окно и они вздохнули бы полною грудью.[387]
15 сентября 1555 года казнен был на Шампельском поле тот самый Бертелье, который три года назад, почти в самый канун Серветова дела, поднял опаснейший для Кальвина бунт. «Если бы я умер в постели, то был бы осужден наверное, а теперь, может быть, спасусь», – сказал Бертелье, всходя на плаху.[388]
38
Город Женева в те дни—»Город Плачевный» – ад (Inf., III, 1: per me siva malle citta dolente).[389] Кальвин – палач, в каком застенке – Божеском или диавольском – этого он, может быть, и сам иногда не знает.
Выкачан весь кислород из воздуха, и люди медленно задыхаются в нем, как в «пробковой комнате». Надо углубиться во все мелочи жизни, чтобы понять, как задыхаются.
Стоя у церковной кафедры, с которой Кальвин проповедует, сыщики наблюдают, как люди слушают проповедь. Двое схвачены за то, что усмехнулись, когда кто-то, заснув, упал со скамьи, а двое других – за то, что нюхали табак. Кто-то посажен в тюрьму за то, что сказал: «Церковь, слава Богу, не вся еще за пазушкой у мэтра Кальвина! (Il ne faut pas croire que 1'Eglise soit pendue a la ceinture de Maitre Calvin!)».[390] Схвачен Робер токарь за то, что говорил: «Первородный грех – не от Адама и не от диавола, а от самого человека».[391]
Старую женщину едва не сожгли, как ведьму, за то, что она слишком долго и пристально глядела на Кальвина: «Как бы не сглазила». А молодую – присудили к вечному изгнанию за то, что она сказала, выходя из церкви: «Будет с нас и того, что Иисус Христос проповедовал!»[392]
Кто-то сказал во время сильной грозы: «Ладно, греми, греми, а мы все-таки в поле пойдем, и ничего нам не будет!»
За это сначала хотели его обезглавить, а потом, наказав плетьми, изгнали.[393]
Двое детей, съевших на церковной паперти, во время проповеди, «сладких пирожков на два флорина», высечены розгами, а маленький мальчик, ударивший мать свою, казнен смертью.[394] Людей хватали за лишнее блюдо, кроме двух, разрешенных по закону, – мяса и овощей; за чтение Амадиса Галльского; за модные туфли с разрезами и дутые на плечах и локтях рукава; за слишком искусное плетение женских волос, которым «Бог поруган в высшей степени» (grandement offense); за один косой взгляд на француза-изгнанника; за катанье на коньках, за то, что люди плясали или только смотрели, как другие пляшут;[395] за то, что пахарь в поле обругал ленивых волов своих «рогатыми», что значит «диаволы», хотя сам Кальвин говорил с церковной кафедры людям: «Вы хуже скотов!»[396]
Кажется, еще немного, и людей хватали бы за то, что дышат не так, как угодно Кальвину. Этот больной, в чьих жилах течет не красная, теплая кровь, а ледяная, зеленая вода Леты, – самодержавный владыка жизни и смерти тысяч людей.
«Лучше с диаволом в аду, чем с Кальвином в раю!» – шептали в ужасе люди.[397] «Если не будет в нас радости земной, то мы не войдем и в Царство Небесное». – «Дал ли бы Господь такое благоухание цветам, если бы не желал, чтобы мы ими наслаждались?» – учит Кальвин.[398] Но все цветы земли вянут от одного взгляда «Черного Француза», и со всей плотью мира происходит то же, что с неисцелимо больной Иделеттой.
«Люди должны смеяться вовсю» («qu'on rie a pleine bouche»), – учит Кальвин.[399] Но слишком болезненная чувствительность его не выносит громкого смеха. Люди могут веселиться, смеяться, но так, чтобы не разбудить в темном углу их тюрьмы неземного, нежного Чудовища, исполинского Крестового Паука.
Вся Женева, как тюремная больница, и робкое веселье в ней, как больничная пища. Это дозволенное до какой-то черты веселье больных невыносимо для здоровых: лучше совсем не улыбаться, чем смеяться не вовсю. «Сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, которая пляшет, смеется вовсю, – ближе к Брачному Пиру – Царству Божию, чем жалобно улыбающийся, смертельно больной Кальвин.