Падает к ногам его, лежит у ног его, а встанет и скажет: «Да обвалится, Папа, твой престол в преисподнюю!»[293] Эти противоречия, может быть, разделены только днями, часами или даже минутами. «Я готов подчиниться Папе, как самому Христу».[294] «Я теперь несомненно уверен, что Папа – Антихрист».[295] Кажется, надо быть лгуном или сумасшедшим, чтобы так противоречить себе. Лютер не лжет и не сошел с ума, но над ним совершается странный закон всякого глубокого религиозного опыта: в неразрешимых для человека противоречиях – антиномиях – сердце человеческое мелется, как пшеница между двумя жерновами: между сказанным одному и тому же вечным «да» и вечным «нет». Надо быть сердцу измолотым, как зерну пшеницы Господней, но больно и страшно ему до крестного вопля Сына человеческого и всего человечества: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты Меня оставил?»
«Все заблуждения Римской Церкви не дают нам права от нее отделяться, ибо она есть Церковь Апостолов и Мучеников», – говорит Лютер в самом начале восстания,[296] и, в самом конце его, скажет Меланхтон, ближайший ученик Лютера: «Мы будем верны Христу и Римской Церкви до нашего последнего вздоха, если даже Церковь нас отвергнет».[297] Вот вечное «да», сказанное Церкви, – один из двух жерновов мелющих, а вот и другое – вечное «нет»: «Я не помирюсь с Римом во веки веков; наступил конец смирению». «Прощай, Рим, распутный и богохульный!»[298] «Быть христианином – значит не быть римским католиком».[299]
Надо быть в Церкви, чтобы спастись, надо уйти из Церкви, чтобы спастись. Это – не противоречие ума, которое должно и может разрешиться, а противоречие сердца неразрешимое.
«Я тоскую, как дитя, покинутое матерью», – жалуется Лютер в письме к Штаупицу, уходя из Церкви, и подписывается: «Лютер Несчастный».[300] Так же мог бы он подписаться и под этим письмом, где хвалится, что, уйдя из Церкви, «счастлив, как никогда».
«Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс., 130:3).
Какая ни на есть Церковь – какая ни на есть мать – другой не будет.
Иноческая ряса—одежда особого рода: можно ее надеть, но снять нельзя. Это Лютер испытал на себе: въевшуюся, вжегшуюся в тело его рясу срывает он, как отравленную одежду Нисса, вместе с кусками тела, и мечется от боли. Может быть, все его противоречия, когда он говорит о Церкви, – не что иное, как эти метания.
«Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем», – Божьим или бесовским. [301]
«Бес поверг его и стал бить» (Лука, 9:42). В судорогах бьется тело бесноватого, так же бьется и душа Лютера в противоречиях.
«А что, если диавол, подкидыш, килькропф Матери Церкви – не папа, а я?» – этого, может быть, Лютер не думает, но чувствует, что мог бы подумать, и это уже достаточно, чтобы волосы на голове его зашевелились от ужаса, и точно куском льда кто-то провел у него по спине: «Я не
20
«Я – потомок христианских государей, всегда защищавших католическую веру и всегда ее поддерживавших до смерти… Этому делу буду предан и я. Нет никакого сомнения, что этот монах, один восставший на весь христианский мир, заблуждается… Вот почему я решил отдать всю мою власть… и тело мое, и кровь, и жизнь, и душу на защиту веры», – это говорил на первой Диэте, великом собрании всех членов государственных, созванном в Вормсе, в январе 1521 года, тихий мертвенький мальчик, старичок двадцатилетний, владыка полумира, только что выбранный император Священной Римской Империи, Карл V.[302]
В самый канун Диэты, 3 января, папской буллой Decret Romanum pontificem Лютер был отлучен от Церкви окончательно и предан анафеме. В то же время Папа, в послании к императору, настоятельно просил его исполнить приговор Церкви над еретиком, чтобы «покончить с этой чумой»; это значило: «сжечь еретика на костре».[303] Но легче было императору сказать «Душу мою отдать на защиту веры», чем это сделать. Карл не хотел и не мог, на следующий день после избрания своего, восстановить против себя всю Германию, чтобы угодить Папе. Между двумя огнями оказался тихий мертвенький мальчик – между государством и Церковью, между Римским Первосвященником и Римским Кесарем – самим собою, а своя рубашка все-таки ближе к телу. «Здесь, в Германии, действие Лютера на все умы таково, что схватить и казнить его, только по суду церковному, без суда гражданского, значило бы поднять во всем народе восстание», – ответил император Карл папскому легату Алеандру, когда тот, на заседании Диэты, 13 февраля, напомнил, что «в делах веры император – не судия», больше чем просил – требовал от лица Папы, чтобы приговор над еретиком исполнен был немедленно.
Что за человек был Алеандр, видно по словам его, в которых не пастырь говорит с овцами, а щелкает на них зубами волк: «Если немцы… захотят свергнуть власть Рима, мы сделаем так, чтобы они, терзая друг друга, в собственной крови своей захлебнулись!»[304]
Очень большое влияние на Карла имел духовник его, францисканский монах Глапион, человек большого ума, но «такой непроницаемый (по воспоминаниям Эразма), что можно было с ним прожить десять лет, не зная, что он действительно думает»; кажется, великий честолюбец, работавший только на себя и на императора. Тайной целью обоих было ограничить земное владычество пап. В Лютере видел Глапион наилучшее для этого орудие.
«Я отнюдь не враг Лютера, – нашептывал он канцлеру Фридриха Мудрого, доктору Понтаусу, на тайном совещании в Вормсе. – В прежних писаниях его есть много поучительного для Церкви. Книга его „О христианской свободе“ свидетельствует о великом уме и прекрасном сердце; но другая книга „О вавилонском пленении Церкви“ меня смутила… лучше бы он от нее отрекся или признал, что написал ее в минуту гнева на своих врагов». Очень умно и верно указывал Глапион на то, что Лютер сильно «преувеличивал», говоря о власти Папы, и «противоречил себе», когда называл Папу то «наместником Христа», то «Антихристом». Если он откажется от этих заблуждений, то все остальное «пустяки» и может быть истолковано в благоприятном для него смысле. «Так, добрый товар его, уже почти вошедший в гавань, не потерпит кораблекрушения. Большая часть врагов Лютера не понимает его, и если он сам откажется от некоторых ошибок, то и суждение Папы о нем будет легко изменить».[305]
Волчий зуб Алеандра был для Лютера, может быть, не так опасен, как лисий хвост Глапиона: тот хотел его сжечь, а этот – в грязной утопить луже все его дело, восстание человеческой совести свести в бессовестной сделке на нет. После долгих колебаний между землей и небом – государством и Церковью – император наконец решился на два противоречивых действия: в угоду Римскому Кесарю – себе самому – вызвать Лютера на суд Вормской Диэты, а в угоду Римскому Первосвященнику – издать указ о сожжении Лютеровых книг.
26 марта, во вторник на Страстной неделе, императорский глашатай, Гаспард Штурм (Gaspard Sturm), по прозвищу
«Если император вызовет меня, чтобы умертвить… я поеду, – писал Лютер Спалатину еще за неделю до получения вызова. – Я не убегу и слова Божия не предам… хотя и твердо знаю, что эти кровожадные люди не успокоятся, пока не умертвят меня».[307] «Римскую Церковь я готов почтить со всем смирением… выше всего, что на небе и на земле, кроме одного Бога и Слова Божия, – писал он в эти же дни Князю-Избирателю. – Я охотно отрешусь от моих заблуждений, если только мне