С оказией я получил письмо от него из Швейцарии. Он выехал по научному обмену... и стал невозвращенцем. Он звал жену с собой, он звал ее теперь к себе, но она отказалась – так писал он. Он подробно обосновывал свое бегство. Честно говоря, я подозревал и иные, побочные причины. Я полюбил Ю. Н., и мне нравился их союз. Но я не судья ни им, ни ему.
Переписка с капиталистической страной стала совсем затрудненной. А о свидании невозможно было и мечтать. К тому же у меня начались неприятности с властями. Я стал невыездным. Пульс нашей дружбы стал редким и неровным. Он еле прослушивался.
Началась перестройка. Меня «выпустили» аж в Японию – одного, надолго! Ставить спектакль. Шла зима 86-го года. Из Токио я набрал номер телефона Симона в Женеве. Наконец мы слышали голоса друг друга. Но мы были очень далеко. И к тому же мы сильно повзрослели, чтобы не сказать – постарели.
Весной 87-го я получил приглашение дать концерт в театре «Одеон» в Париже. Я не верил своим ушам, своим глазам, но я жил в Латинском квартале и в день концерта ждал приезда Симона из Женевы.
На перроне Лионского вокзала я оказался минут за двадцать до прихода поезда.
Симон вышел из самого дальнего вагона. Я узнал издали, сразу узнал его легкую мелкую походку. С ним была всего только маленькая сумка и зонтик. На расстоянии казалось, что он совсем не изменился. Он остановился вдалеке и поднял приветственно руки.
Мы не виделись четырнадцать лет.
В 88-м году я давал концерт в Милане, и Симон снова приезжал повидаться.
А еще через год по его приглашению я ехал поездом через всю Европу в Женеву.
За это время мне открылся новый круг его общения. Кроме упомянутого уже Жоржа Нива, это были интереснейшие люди русской эмиграции: Ефим Эткинд, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Мария Розанова. Но странное дело, находясь в старинных и дружеских отношениях, со многими, Симон как бы вовсе и не принадлежал к слою эмиграции. Он был и с ними, и сам по себе. Был еще женевский круг его коллег-профессоров и его нынешних и бывших студентов. С ними связь была, пожалуй, теснее и живее. Гостей из России, бывших знакомых, Симон принимал необыкновенно радушно, со всей щедростью души и кармана. Но разговора о том, чтобы нанести ответный визит, не поддерживал. Прошлая жизнь вспоминалась, но ни о каком возвращении, даже на короткий срок, ни на каких условиях не могло быть и речи.
Он жил в Женеве на улице Бови Лисбер, это была реальность, и она была необратима.
Я сидел на его лекции. Он говорил об одном из своих любимцев в русской литературе – Державине. Именно: не читал лекцию, а говорил. Было замечательно. Бывал я на семинарах, присутствовал на индивидуальных занятиях. Но даже если бы ничего этого не видел я своими глазами, через знакомство с его многочисленными учениками узнал бы я, какого высшего качества был их Учитель. Его очень ценили. Продолжали поддерживать с ним связь, уже окончив университет, сами становясь учителями, профессорами, переводчиками, дипломатами высокого ранга, как Хайди Тельявини.
Высокая ученость в сплетении с естественностью и простотой – такая атмосфера была на кафедре. И создавалась она прежде всего талантом и усилиями Жоржа Нива и Симона Маркиша.
Жорж возглавил «Русский кружок», и под этим скромным названием образовался клуб международного масштаба. Гостями клуба побывали многие выдающиеся люди из России и из русской эмиграции. На публичные заседания, бывало, собиралась вся русскоязычная Женева. Симон был и консультантом, и «связующим звеном», и участником клубных встреч.
Но «внутренняя душа» его все более сосредоточивалась на одном предмете – русско-еврейская литература. Исчезающий или, по его мнению, исчезнувший мир.
В 93-м году он писал: «Прошедшего не вернуть, черных десятилетий, превративших российское еврейство в духовный труп, из истории не вычеркнуть. Труп же – финансовыми впрыскиваниями Запада и Израиля – можно только гальванизировать, но не оживить.
И потому понятны голоса из России: все усилия надо приложить к тому, чтобы крохи минувшего, как-то еще сохраняющиеся (в государственных архивах и семейных преданиях, в старой периодике и т. п.), не изгладились из исторической памяти народа бесповоротно....
... И – хочется верить. Прежде всего – в то, что даже при худшем варианте уход российского еврейства со сцены будет мирным и добровольным, что иссохшая ветвь не будет ввергнута в огонь».
Вот о чем болела и чему служила внутренняя душа моего друга.
Три блестяще написанных портрета – Бабель, Гроссман, Эренбург – и ряд статей составили великолепную, напряженную, в сердце бьющую книгу под названием «Бабель и другие».
Последний составленный им сборник русско-еврейской литературы – уже упомянутый мной «Родной голос». Симон и сам понимал (и даже писал в предисловии), что многих из этих авторов никак не причислишь к первому рангу русской литературы. Но были там и ослепительные вещи. Например (для меня), трагедия в стихах «Осада Тульчина» Николая Минского, были отрывки из несомненно великого Владимира Жаботинского. Однако Маркиш не козырял общепризнанными именами. Все свои силы отдавал он любовному, я бы сказал – со слезой, ухаживанию, сохранению всего, что осталось от «усыхающей ветви».
Я порой подшучивал над его нынешней «упертостью» в одно направление. Он принимал шутки с улыбкой. Но был – так я ощущал – некий «кокон» внутри него, для которого и я – друг давний и проверенный – был посторонним.
А «внешняя» его душа – по-прежнему открытая и богатая – вела на необходимые и питающие оптимизмом свидания везде, где возможно было. В Москву он не ехал, как я его ни звал. Но КАЖДЫЙ ГОД, где бы я ни оказывался за рубежом, Симон появлялся. С маленькой сумкой, с бутылкой вина и с зонтиком.
В Барселоне я снимал несколько сцен для фильма «Чернов/Chernov». Симон приехал. А ведь это ой как не близко. И он так органично, так весело вписался в компанию нашей группы. И подружился с Андреем Смирновым – нашим героем, и с оператором Мишей Аграновичем, и с художником Аликом Боимом. И даже СНЯЛСЯ в малюсеньком эпизоде (волновался жутко и был сильно зажат). В финале фильма он «сыграл» пожилого официанта в кафе у моря.
Симон несколько раз приезжал ко мне в Париж и в Брюссель, когда я работал в тамошних театрах. Мы встречались в Кольмаре и во Франкфурте-на-Майне. Мои друзья становились его друзьями, потому что Симон никогда не утрачивал своего покоряющего обаяния естественности.
Он хорошо знал Европу. Поэтому прогулки с ним по малым городкам и по музеям его выбора оказывались впечатлениями незабываемыми. Но вот особенность, именно ему принадлежащая, – он, прирожденный лектор, никогда не превращал свои огромные знания в монолог и в поучение.
Для русского уха звучат так романтично названия мест, по которым мы бродили вдвоем и с семьями, и с друзьями: Беллинзона, Брюгге, Сен-Жермен-ан-Ле, Бобиньи, Порт-де- Клиньянкур. Да они и в самом деле романтичны, эти места. Но в лучших (или невольных?) традициях нашей общей родины говорили мы в этих местах только о Москве, Питере, Киеве... о людях: что они там сейчас, в этот момент, поделывают, как меняются, как мы меняемся по отношению к ним – короче, по-пушкински: о местах «где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил».
А писать мы друг другу стали реже. Телефон развращает. А возможность видеться ослабляет эпистолярное напряжение. Однажды, с оказией, Симон вдруг прислал мне связку моих к нему писем за много лет. Он их сохранил?! Зачем прислал теперь? Почему-то дрогнуло сердце.
С возрастом начинает казаться, что мир вокруг становится хуже. Даже при внешних признаках благополучия. А мы, дескать, всё те же! За это подымают кубки, кружки, рюмки старые друзья – мы неизменны, мы еще крепки. Это мужество.
Есть и другое мироощущение. Само собой, что мир меняется, но меняюсь и я, и мы уже не те. Мало того, мы и не должны быть «теми» – приходит время. Болезни старения – производное от накопившейся горечи души. Горечь не надо показывать – не деликатно. А чтобы не дать ей излиться, подсознательно и сознательно строятся перегородки. Общение затрудняется. Это тоже мужество.
Мы искренне желали встречи. Не так просто найти возможность и время