Мы только потом поняли эту страшную весть: вольность – чужбина, рабство – отечество.
Мы – дети Двенадцатого года. Тогда русский народ единодушным восстанием спас отечество. То восстание – начало этого; Двенадцатый год – начало Двадцать пятого. Мы думали тогда: век славы военной с Наполеоном кончился; наступили времена освобождения народов. И неужели Россия, освободившая Европу из-под ига Наполеона, не свергнет собственного ига? Россия удерживает порывы всех народов к вольности: освободится Россия – освободится весь мир.
Намедни папенька, зайдя ко мне в камеру и увидев мундир мой, запятнанный кровью, сказал:
– Я пришлю тебе новое платье.
– Не нужно, – ответил я, – я умру с пятнами крови, пролитой…
Я хотел сказать: «за отечество», но не сказал: я пролил кровь больше, чем за отечество.
Вот одно из первых моих воспоминаний младенческих. Не знаю, впрочем, сам ли я это помню, или только повторяю то, что брат Матвей мне сказывал. В 1801 году, 12 марта, утром после чаю, брат подошел к окну, – мы жили тогда на Фонтанке, у Обухова моста, в доме Юсупова, – выглянул на улицу и спросил маменьку:
– Сегодня Пасха?
– Нет, что ты, Матюша.
– А что ж, вон люди на улице христосуются?
В эту ночь убит был император Павел. Так соединила Россия Христа с вольностью: царь убит – Христос воскрес.
Это – кощунство в устах афея Пушкина. Но он и сам не знал, над какой святыней кощунствовал.
А вот мое показание Следственной Комиссии о беседе с Горбачевским, членом Тайного Общества Соединенных Славян:
«Утверждаемо было мною, что в случае восстания, в смутные времена переворота, самая твердейшая наша надежда и опора должна быть привязанность к вере, столь сильно существующая в русских; что вера всегда будет сильным двигателем человеческого сердца и укажет людям путь к вольности. На что Горбачевский отвечал мне с видом сомнения и удивления, что он полагает, напротив, что вера противна свободе. Я тогда стал ему доказывать, что мнение сие совершенно ошибочно; что истинная свобода сделалась известною только со времени проповедания христианской веры; и что Франция, впавшая в толикие бедствия во время своего переворота именно от вкравшегося в умы безверия, должна служить нам уроком».
Философ Гегель полагает, что французский переворот есть высшее развитие христианства и что явление оного столь же важно, как явление самого Христа. Нет, не французский переворот
Соединить Христа с вольностью – вот великая мысль, великий свет всеозаряющий.
А может быть, никто никогда не узнает, за что я погиб. Не стены каземата отделяют меня от людей, а стена одиночества. С людьми, на воле, я так же один, как здесь, в тюрьме.
Так хвастать мог только глупенький мальчик. Увы, пришел мой конец, и никаким светом не озарился мир. Но мне все еще кажется, что была у меня великая мысль, великий свет всеозаряющий; только сказать о них людям я не умел. Знать истину и не уметь сказать – самая страшная из мук человеческих.
Единственный человек в России, который понял бы меня, – Чаадаев. Как сейчас помню наши ночные беседы в 1817 году, в Петербурге, в казармах Семеновского полка; мы тогда вместе служили и вступили в Союз Благоденствия. Помню лицо его, бледное, нежное, как из воску или из мрамора, тонкие губы с вечною усмешкою, серо-голубые глаза, такие грустные, как будто они уже конец мира увидели.
– Преходит образ мира сего, новый мир начинается, – говорил Чаадаев. – К последним обетованиям готовится род человеческий – к Царствию Божьему на земле, как на небе. И не Россия ли, пустая, открытая, белая, как лист бумаги, на коем ничего не написано, – без прошлого, без настоящего, вся в будущем – неожиданность безмерная, une immense spontaneite, – не Россия ли призвана осуществить сии обетования, разгадать загадку человечества?
И все наши беседы кончались молитвой: «Adveniat regnum tuum. Да приидет царствие Твое».
«Да будет один Царь на земле, как на небе, – Иисус Христос». Это слова моего Катехизиса.
«От умозрений до совершений весьма далече», – сказал однажды Пестель. И он же – обо мне, брату моему Матвею: «Votre frere est trop pur».[65]
Да, слишком чист, потому что слишком умозрителен. Чистота – пустота проклятая. Чистое умозрение в делании – дон-кишотство, смешное и жалкое. Я ничего не сделал, только унизил великую мысль, уронил святыню в грязь и в кровь. Но я все-таки пробовал сделать; Пестель даже не пробовал.
Он был арестован Четырнадцатого, в самый день восстания. Некоторое время колебался и помышлял идти с Вятским полком на Тульчин, арестовать главнокомандующего, весь штаб второй армии и поднять знамя восстания. Но кончил тем, что сел в коляску и поехал в Тульчин, где его арестовали тотчас.
Умно поступил, умнее нас всех: остался в чистом умозрении.
Я мог бы полюбить Пестеля; но он меня не любит – боится или презирает. Ясность ума у него бесконечная. Но всего умом не поймешь. Я кое-что знаю, чего не знает он. Надо бы нам соединиться. Может быть, переворот не удался, потому что мы этого не сделали.
Вниз катить камень легко, трудно – подымать вверх. Пестель катит камень вниз, я подымаю вверх. Он хочет политики, я хочу религии: легка политика, трудна религия. Он хочет бывшего, я хочу небывалого.
сказал Рылеев. Христианство – рабство: вот яма, в которую катится все.
Пестель на Юге, Рылеев на Севере – два афея, два вождя Российской вольности. А в середине – множество бесчисленное малых сих. «Нынче только дураки да подлецы в Бога веруют», – как сказал мне один русский якобинец, девятнадцатилетний прапорщик.
Не имея Бога, народ почитают за Бога.
– С народом все можно, без народа ничего нельзя, – воскликнул однажды Горбачевский, заспорив со мной о демократии.
– La masse n'est rien; elle ne sera que ce que veulent les individus qui sont tout. (Множество – ничто; оно будет только тем, чего хотят личности; личность – все), – ответил я, возмутившись.
Знаю, что это не так; но если нет Бога, пусть мне докажут, что это не так.
«Россия едина, как Бог един», – говорит Пестель, а сам в Бога не верует. Но если нет Бога, то нет и единой, – нет никакой России.
Качу камень вверх, а он катится вниз – работа Сизифова. Я себя не обманываю, я знаю: если переворот в России будет, то не по моему Катехизису, а по «Русской Правде» Пестеля. О нем вспомнят, обо мне забудут; за ним пойдут все, за мной – никто. Будет и в России то же, что во Франции, – свобода без Бога, кровавая чаша дьявола.
Забудут, но вспомнят; уйдут, но вернутся. Камень, который отвергли зиждущие, тот самый сделается главою угла. Не спасется Россия, пока не исполнит моего завещания: свобода с Богом.
La Divinite se mire dans le monde. L?Essence Divine ne peut se realiser que dans