массового движения измеряются разными масштабами. Где действующие армии измеряют днями и неделями, там движение народных масс считает обычно месяцами и годами. Если не учитывать правильно этой разницы темпов, то зубчатые колеса войны могут только обломать зубья на колесах революции, а не привести их в движение. Во всяком случае, так произошло в короткой брестской войне, так произошло и в большой польской войне. Мы прошли мимо собственной победы – к тяжелому поражению.
Нельзя не отметить, что одной из причин тех чрезвычайных размеров, которые приняла катастрофа под Варшавой, явилось поведение командования южной группы советских армий с направлением на Львов (Лемберг). Главной политической фигурой в революционном военном совете этой группы был Сталин. Он хотел во что бы то ни стало войти во Львов, и в то время, как Смилга с Тухачевским войдут в Варшаву. Бывает у людей и такая амбиция! Когда опасность армиям Тухачевского обозначилась полностью и главное командование приказало юго-западному фронту круто переменить направление, чтобы ударить во фланг польских войск под Варшавой, юго-западное командование, поощряемое Сталиным, продолжало двигаться на запад: разве не более важно завладеть самим Львовом, чем помочь «другим» взять Варшаву? Только в результате повторных приказов и угроз юго-западное командование переменило направление. Но несколько дней запоздания сыграли роковую роль.
Наши армии откатились на четыреста и более километров. После вчерашних блестящих побед никому не хотелось с этим мириться. Вернувшись с врангелевского фронта, я застал в Москве настроение в пользу второй польской войны. Теперь и Рыков перешел в другой лагерь: «Раз начали, – говорил он, – надо кончать». Командование Западного фронта обнадеживало: прибыло достаточно пополнений, артиллерия обновлена и пр. Желание являлось отцом мысли. «Что мы имеем на Западном фронте? – возражал я. – Морально разбитые кадры, в которые теперь влито сырое человеческое тесто. С такой армией воевать нельзя. Вернее сказать, с такой армией можно еще кое-как обороняться, отступая и готовя в тылу вторую армию, но бессмысленно думать, что такая армия может снова подняться в победоносное наступление по пути, усеянному ее собственными обломками». Я заявил, что повторение уже совершенной ошибки обойдется нам в десять раз дороже и что я не подчиняюсь намечающемуся решению, а буду апеллировать к партии. Хотя Ленин формально и отстаивал продолжение войны, но без той уверенности и настойчивости, что в первый раз. Мое несокрушимое убеждение в необходимости заключить мир, хотя бы и тяжкий, произвело на него должное впечатление. Он предложил отсрочить решение вопроса до того, как я съезжу на западный фронт и вынесу непосредственное впечатление о состоянии наших армий после отката. Это означало для меня, что Ленин, по существу дела, уже присоединяется к моей позиции.
В штабе фронта я застал настроения в пользу второй войны. Но в этих настроениях не было никакой уверенности: они представляли отражение московских настроений. Чем ниже я спускался по военной лестнице – через армию к дивизии, полку и роте, тем яснее становилась невозможность наступательной войны. Я отправил Ленину на эту тему письмо, написанное от руки, не сняв для себя даже копии, а сам отправился в дальнейший объезд. Двух-трех дней, проведенных на фронте, было вполне достаточно, чтоб подтвердить вывод, с которым я приехал на фронт. Я вернулся в Москву, и Политбюро чуть ли не единогласно вынесло решение в пользу немедленного заключения мира.
Ошибка стратегического расчета в польской войне имела огромные исторические последствия. Польша Пилсудского вышла из войны неожиданно укрепленной. Наоборот, развитию польской революции был нанесен жестокий удар. Граница, установленная по рижскому договору, отрезывала Советскую республику от Германии, что имело в дальнейшем исключительное значение в жизни обеих стран… Ленин, разумеется, лучше всякого другого понимал значение «варшавской» ошибки и не раз возвращался к ней мыслью и словом. В эпигонской литературе Ленин изображается ныне приблизительно так, как суздальские иконописцы изображают святых и Христа: вместо идеального образа получается карикатура. Как ни стараются богомазы подняться над собою, но в конце концов они отражают на дощечке лишь свои собственные вкусы и вследствие этого дают свой собственный, но лишь идеализированный портрет. Так как авторитет эпигонского руководства поддерживается запрещением сомневаться в его непогрешимости, то Ленина в эпигонской литературе изображают не революционным стратегом, который гениально разбирался в обстановке, а механическим автоматом безошибочных решений. Слово гений в отношении Ленина было впервые сказано мной, когда другие не решались его произносить. Да, Ленин был гениален, полной человеческой гениальностью. Но Ленин не был механическим счетчиком, не делающим ошибок. Он делал их гораздо меньше, чем сделал бы всякий другой в его положении. Но ошибки у Ленина были, и очень крупные ошибки, в соответствии с гигантским размахом всей его работы.
Глава XXXVIII. ПЕРЕХОД К НЭПу И МОИ ОТНОШЕНИЯ С ЛЕНИНЫМ
Я приближаюсь к последнему периоду моей совместной работы с Лениным. Этот период важен и тем, что в нем уже заложены элементы послеленинской победы эпигонов.
После смерти Ленина создана была сложная и разветвленная историко-литературная организация по искажению истории наших отношений. Главный прием состоит в том, чтобы, вырывая из всего прошлого те моменты, когда мы расходились, и опираясь на отдельные полемические выражения, а еще чаще на прямые вымыслы, представить картину непрерывной борьбы двух «принципов». История церкви, написанная средневековыми апологетами, представляется образцом научности по сравнению с историческими изысканиями школы эпигонов. Работа последних до известной степени облегчилась тем обстоятельством, что, когда я расходился с Лениным, я об этом говорил вслух, а когда находил нужным, то и апеллировал к партии. Что касается нынешних эпигонов, то в случае расхождений с Лениным, которые у них бывали несравненно чаще, чем у меня, они обычно просто отмалчивались или, как Сталин, надувались и прятались на несколько дней в деревню под Москвой. В подавляющем большинстве случаев решения, к которым мы приходили порознь с Лениным, во всем основном совпадали. Взаимное понимание достигалось с полуслова. Когда мне казалось, что решение Политбюро или Совнаркома может сложиться неправильно, я посылал Ленину записочку на клочке бумаги. Он отвечал: «Совершенно верно. Внесите предложение». Иногда он мне посылал запрос, согласен ли я с его предложением, и требовал моего выступления на поддержку ему. Сплошь да рядом он сговаривался со мной по телефону о направлении дела, и, если вопрос был важный, он настойчиво повторял: «Непременно, непременно приходите». В тех случаях, когда мы выступали совместно – а это было в подавляющем большинстве принципиальных вопросов, – те, которые были недовольны решением, в том числе и нынешние эпигоны, просто молчали. Сколько раз бывало, что Сталин, Зиновьев или Каменев не соглашались со мной в вопросе первостепенной важности, но немедленно умолкали, как только выяснялось, что Ленин солидарен со мной. Можно как угодно относиться к готовности «учеников» отказаться от своего мнения ради мнения Ленина. Но эта готовность не заключала в себе никакой гарантии того, что они способны приходить к ленинским решениям – без Ленина.
Разногласия с Лениным занимают в этой книге такое место, какого они никогда не занимали в действительной жизни. Это объясняется двумя причинами. Разногласия были исключениями и именно этим привлекали к себе внимание. После смерти Ленина эти разногласия, доведенные эпигонами до астрономических размеров, получили характер самостоятельного политического фактора, вне всякой связи ни с Лениным, ни со мной.
В особой главе я со всей подробностью изложил содержание и развитие моих расхождений с Лениным по поводу брестского мира. Сейчас надо остановиться на другом расхождении, которое месяца на два противопоставило нас друг другу на переломе от 1920 к 1921 г., накануне перехода к новой экономической политике.
Несомненно, что так называемая дискуссия по поводу профессиональных союзов на некоторое время омрачила наши отношения. Мы оба были слишком революционеры и слишком политики, чтоб уметь или желать отделить личное от общего. Во время этой дискуссии Сталин и Зиновьев получили, так сказать, легальную возможность вынести свою борьбу против меня из-за кулис на сцену. Они изо всех сил стремились использовать конъюнктуру. Это была для них репетиция будущей кампании против «троцкизма». Но как раз эта сторона больше всего беспокоила Ленина, и он принимал все меры, чтобы парализовать ее.
Политическое содержание дискуссии до такой степени завалено мусором, что я не завидую будущему историку, который захочет добраться до корня вещей. Задним числом, уже после смерти Ленина, эпигоны открыли в моей тогдашней позиции «недооценку крестьянства» и чуть ли не враждебное отношение к нэпу. На этом, в сущности, и была построена вся дальнейшая борьба. На самом деле корни дискуссии имели прямо противоположный характер. Чтоб вскрыть это, надо несколько вернуться назад.