знаешь? Может быть, это совсем неплохо».
Я ушла. Пока во дворце готовились достойно встретить гостя, который неожиданным образом приехал, чтобы принести жертвы на двух могилах наших героев и тем утишить чуму в Спарте, пока в храме всех богов готовились к государственной церемонии, я продолжала пестовать свое странное чувство удовлетворения. Вместе с удовлетворением я ощущала, как во мне распространяется холод. Я еще не знала, что бесчувствие никогда не может быть движением вперед, разве что помощью. Какое долгое понадобилось время, чтобы чувства вновь устремились в пустынные пространства моей души. Мое новое рождение вернуло мне не только действительность, то, что мы называем жизнью, оно по-новому открыло мне и прошлое, не искаженное обидами, приязнью или неприязнью — всей той роскошью, которую могла себе позволить дочь Приама. Исполненная достоинства, торжествующая, сидела я за праздничным столом среди братьев и сестер, на предназначенном мне месте. Раз меня так вводили в заблуждение, я ничем не была им обязана. У меня было преимущество перед всеми остальными — право знать. Чтобы их наказать, я должна была в будущем знать больше, чем они. Стать жрицей ради власти? Боги! До какой крайности должны были вы меня довести, чтобы выжать из меня эти простые слова. Тяжко, когда напоследок остаются слова, которые жалят тебя саму. Насколько быстрее и легче скользят те, что относятся к другим. Арисба сказала мне как-то об этом, ясно и определенно. Когда это было, Марпесса?
В середине войны, говорит она. Уже давно мы встречались по вечерам на склоне горы Иды, мы, женщины.
Три дряхлые бабки были еще живы и украдкой хихикали. Ты ведь тоже тогда смеялась надо мной, Марпесса? Одна я не смеялась. Моя старая обидчивость разбухала во мне, и тогда Арисба сказала: чем дуться, мне лучше было бы порадоваться, что находятся люди, которые прямо говорят, что думают. Какой еще из дочерей могущественного царского дома выпадает такое счастье. Уж хватит об этом. Больше всего мне нравилась насмешливость Арисбы. Незабываемое зрелище, когда она, опускаясь всем своим могучим телом на полусгнивший ствол дерева перед пещерой, палкой отбивала нам такт. Кто поверит, Марпесса, что в самый разгар войны мы исправно собирались вне крепости, на дорогах, которых не знал никто из непосвященных, что мы, осведомленные лучше, чем любые другие обитатели Трои, обсуждали положение, советовались о том, что делалось, осуществляли свои решения, а кроме того, готовили еду, ели, пили, смеялись, пели, играли, учились. Всегда случались месяцы, когда греки, окопавшись за своими береговыми частоколами, не нападали на нас. Существовал большой рынок за воротами Трои, прямо напротив греческих кораблей. И нередко на рынке появлялся кто-нибудь из их царей — Менелай, Агамемнон, Одиссей или один из двух Аяксов, — они проходили между прилавками и жадно хватали товары, зачастую им неизвестные, и покупали для себя или жен ткани, изделия из кожи, посуду и пряности. Сейчас, когда появилась Клитемнестра, я узнала ее по платью. В первый раз я увидела злосчастного Агамемнона на нашем рынке. Именно эту ткань нес за ним раб. Мне сразу не понравилось, как он себя держал. Он властно протолкался к прилавку Арисбы и, привередливо перебирая глиняную посуду, разбил одну из самых красивых ваз, поспешно, по первому слову Арисбы, заплатил за нее и под смех зрителей обратился в бегство вместе со своей свитой. Он заметил, что я его видела.
«Этот за себя отомстит», — сказала я Арисбе. Меня поразило, что такой выдающийся и знаменитый флотоводец греков оказался безвольным человеком, лишенным чувства собственного достоинства. Иногда незначительная черта освещает значительное событие. Мне вдруг стало ясно: может быть, правду, нет, несомненно, правду рассказал перебежчик — по приказу Приама этого не следовало повторять, чтобы враг не показался чудовищем, — будто этот Агамемнон перед переездом через море заклал на алтаре Артемиды молодую девушку, собственную дочь, Ифигению. Я много думала об Ифигении в эти годы войны. Единственный разговор с этим человеком, какой я сочла возможным для себя, был об этой его дочери. Это было на корабле, на следующий день после бури. Я стояла на корме, он рядом. Темно-синее небо, белая линия пены за кормой корабля на гладкой поверхности сине-зеленого моря. Я напрямик спросила Агамемнона об Ифигении. Он заплакал, но не так, как плачут от горя, а от страха и слабости. Его вынудили это сделать. «Что?» — спросила я холодно. Мне хотелось, чтобы он назвал это своим именем. Он вынужден был принести ее в жертву. Я хотела услышать не это. Впрочем, слова «убить» и «зарезать» неизвестны ни убийцам, ни мясникам.
Как далеко я отошла даже от языка дворца. «Чтобы вызвать попутный ветер, — закричал Агамемнон негодующим тоном, — ваш Калхас потребовал жертвы именно от меня».
«И ты ему поверил?» — спросила я. «Может быть, и нет, — пробормотал он. — Остальные поверили. Цари. Каждый завидовал мне, главнокомандующему. Каждый злорадствовал. А что может поделать вождь с войском суеверных?» — «Отойди от меня», — сказала я. Грозно встала передо мной месть Клитемнестры.
Тогда, после первой встречи с этим неудачником, я сказала Арисбе: «У Приама никто не решился бы потребовать такой жертвы». Арисба с изумлением поглядела на меня, и тут же я вспомнила о Парисе. Но ведь это было не то же самое? Неужели это было то же самое: тайно умертвить грудного младенца или публично заколоть взрослую девушку? А я не понимала, что это одно и то же. Может быть, потому, что это касалось не меня, дочери, но Париса, сына.
«Тебе требуется много времени, милая моя», — сказала Арисба. Мне требуется много времени. Мои преимущества и моя привязанность к близким, которая не зависела от моих преимуществ, становились между мной и необходимыми мне познаниями.
Я почти испугалась мучительно-неловкого ощущения, которое вызывала во мне застыло-надменная чопорность царской семьи, когда мы вместе с Менелаем торжественным шествием сопровождали в храм Афины Паллады ее новый наряд. Рядом шел Пантой, у него на губах я увидела язвительную усмешку. «Ты смеешься над царем?» — спросила я резко. Впервые в его глазах промелькнуло что-то похожее на страх. И я увидела, что у него хрупкое тело, на которое посажена слишком большая голова. И мне стало ясно, почему он называл меня «маленькая Кассандра». С этой же минуты он перестал меня так называть. И перестал приходить ко мне по ночам. Долгое время ко мне никто не приходил по ночам. Я страдала и ненавидела себя за свои сны, которые освобождали меня от этой боли, пока вся эта растрата чувств не обернулась тем, чем была на самом деле — бессмыслицей, и не растаяла в пустоте.
Обычно мы только думаем так, но что поделаешь, я прошла через это. Переход из дворца в мир гор и лесов был также переходом от трагедии к бурлеску, чье зерно — не воспринимать самое себя трагически, как делают это высшие слои общества во дворце. Вынуждены делать. А как иначе им убедить остальных в своем исключительном праве на себялюбие. Как иначе увеличить свои удовольствия, как не создавая для них трагический фон. В этом очень помогла я, на свой лад, но тем более правдоподобно. Приступ безумия во время торжественного пира — что может быть ужаснее, а потому и более способствовать аппетиту. Я не стыжусь, я больше не стыжусь. Но и забыть я также не могу. Это было накануне отъезда Менелая и в канун отплытия