Он взял Громова за локоть и, шагая скользяще-ковыляющей походкой, повел его за самолет, в негустую траву.
— Переживаешь ты здорово. Осунулся. Это хорошо, если переживаешь за аварию. А если из-за академии, то зря. Ведь скоро демобилизация, а ты в академию задумал... Меня, например, посылай хоть в Академию генерального штаба — не поеду.
Громов узнал, что Князев вырос в рабочей семье, что братья у него — офицеры-артиллеристы, сестра — студентка. А он после демобилизации никуда не пойдет, кроме экскаваторного завода. И будет доволен, если станет машинистом-испытателем экскаваторов. Князев так подробно охарактеризовал и завод, где работал его отец, и марки экскаваторов, которые на заводе делали, что Громову показалось, будто этот механик недавно вернулся из отпуска. Громов только усмехался про себя: «До чего же я и этот «технарь» разные люди. Я хоть в мечтах вижу себя офицером, потом генералом, а он хочет быть простым рабочим. Какая мизерность цели! Какая бедность воображения! И этот человек — мой начальник!»
Громов всерьез считал, что все люди — будь то слесарь или прачка, солдат или сержант — так же страстно, как и он, жаждут должностного повышения. И если кто-нибудь из них так и остался слесарем, прачкой, солдатом или сержантом, то только потому, что у этих людей очень ограниченные способности. Он искренне был убежден, что все наиболее активные, волевые, целеустремленные люди рано или поздно становились начальниками, что сама жизнь на каждом шагу производит естественный отсев неспособных.
Это убеждение и руководило симпатиями и антипатиями старшины. На всех рядовых, будь то солдат или рабочий, Громов смотрел сверху вниз. Себя он относил к числу тех, кто имеет все данные, чтобы командовать. Но, работая под руководством Князева, Громов убеждался, что как специалист он и в подметки не годится этому «технарю». Князев умел делать и то, чего не смог бы даже Пучков.
Помимо самой конструкции сложной машины, где одной электропроводки, если размотать ее, хватило бы на двадцать километров, Князев изучил кинематику и принцип работы сотни приборов и агрегатов и мог ремонтировать их не хуже техника по специальному оборудованию. У него какая-то скрупулезная, хранящая даже мелочи память; умение выхватить из цепи неисправностей главную, определяющую причину; талант изобретателя, с одной стороны, и никакого желания выдвинуться, стать техником, поехать в училище — с другой; все это настолько изумляло Громова, что однажды он не удержался, воскликнул:
— Не может быть, чтобы ты не хотел стать техником! Ну, хорошо, тебе надоела служба, и ты ждешь демобилизации — это я еще могу понять. Но ведь там-то, на заводе, ты обязательно захочешь пойти в гору?
— А зачем мне гора? Я «технарь». Я люблю работать своим умом и своими руками.
— Ковыряться в гайках, значит, любишь? Опомнись! Ты же с искрой в голове, ты самородок и далеко пойдешь... — вразумлял его Громов.
— А мне идти никуда не надо. Стану машинистом-испытателем экскаваторов, и все...
— Извини за прямоту, — с усмешкой сказал Громов, — но тогда, Никола, ты просто тюфяк!
— То есть как это тюфяк?! — Князев удивился, но не обиделся.
— От солдата к генералу, от разнорабочего к директору завода — вот путь каждого настоящего человека, — как заученное, произнес Громов.
— Мы никогда не поймем друг друга. Ты просто не знаешь душу настоящего «технаря». Он сердцем прикипел к технике — силой не оторвать. Ну, на что мне директорство, если я люблю делать машины? Если я сам люблю подгонять, регулировать, искать неисправности?
«Лицемерит, — подумал Громов. — Кто не хочет быть начальником? Все хотят, да не все могут...»
Работая с Князевым на одном самолете, Громов старался убедиться — а не из тех ли он людей, кто другим-то внушает любовь к делу, а сам старается переложить свое любимое дело на чужие плечи?
Их машина летала в две смены, часов по двенадцать: то курсанты летали на ней, то летчики- инструкторы, то командиры эскадрилий — казалось, сами офицеры учились больше, чем курсанты.
Князев чуть ли не бегом мчался к машине, вернувшейся из полета или приходившей на стартовый осмотр. И Громов удивлялся, как он мог на ходу обнаружить дефекты, которых не заметил он, как помощник.
Громов знал: когда на той или другой машине начинались интенсивные полеты, штат обслуживающего персонала комплектовался полностью. Князев же не просил ни положенных ему второго механика и второго моториста и даже Громова, единственного помощника, загружал слабо, все успевал делать сам. Так что в иные дни Громову ничего не оставалось делать, как «сачковать», то есть бездельничать. Но видеть, как в поте лица трудится первый механик, было и Громову неудобно.
«Да... — думал он, — знай я Князева раньше, я не наложил бы взыскание за дрель... Неужели и Корнев, и Еремин, и все другие любят свое дело, как Князев, а я белая ворона среди них?»
Несмотря на чрезвычайную загруженность, Князев старался объяснить Громову, что надо на самолете делать и как именно. Кроме того, Громов был уверен, что, если он сделает что-нибудь не так, зоркий глаз Князева все равно не даст выпустить машину с дефектом. Но Громов старался работать так, чтобы Князев доверял ему. Как-никак, а бывший механик генеральского самолета: замолвит генералу слово — и под трибунал могут не отдать. Громову нравилось, что Князев смотрел на него не как на случайного помощника, а как на специалиста, который в случае чего может принять машину.
Заметил Громов и слабость в своем старшем механике: ключей своих тот не давал никому. Если же проситель был назойлив, Князев спрашивал:
— А что тебе надо сделать этим ключом?
— Завернуть потайную гайку на бензопомпе.
— Идем!
Князев брал инструмент и шел к другому самолету.
Из-за своей скупости он испытывал угрызение совести. Иногда, отказав какому-нибудь механику, он подходил к Громову и оправдывался:
— Если дашь — не всегда вернешь. Не дашь — нехорошо. Лучше бы у меня не было этого инструмента! Сколько я уже отменных ключей в звене управления посеял! А эти остатки посею, наверно, здесь. А может, и не посею: с собой увезу. Они мне еще пригодятся на заводе...
Этот «чудак», этот «хронический нестроевик» начинал нравиться Громову, и он мысленно желал Князеву удачи в личной жизни. В свободные минуты Князев делал детские игрушки из дерева и плексигласа и по вечерам исчезал в домике, где жила Лена Беленькая. Громов никогда не спрашивал, для кого предназначены эти игрушки, а Князев не откровенничал. Но однажды, когда Князев привез на своем мотоцикле (собранном собственноручно из бросовых запчастей) два толстых полена и выточил из них в ПАРМе шесть огромных матрешек, скрываться уже не было смысла.
— Для дочери Лены? — спросил Громов, увидев в ведре самую высокую матрешку, старательно раскрашенную разными эмалями.
— А ты откуда знаешь?! — удивился Князев.
Громов усмехнулся плотно сомкнутыми губами, положил руку на погон Князева, выступающий из-под комбинезона, и сказал:
— Ты один и не знаешь, что все уже знают: втрескался наш нестроевик!..
Князев смотрел на него долго и сосредоточенно и вдруг сказал:
— Ну и пусть знают. Я и не скрывался... Увезу я их отсюда с собой, чтобы рокот мотора душу каждый день не бередил... Лене все кажется, что он еще из полета вернется...
— Скоропалительно ты решил этот сложный вопрос. Ты добрый человек, тебе просто жаль ее, а для того, чтоб жениться, нужна любовь... И притом, ты холостяк, парень, а у нее ребенок. Неужели девчонок мало?
— Подумаешь, ребенок! Мой отец, мой дед в мои двадцать пять лет имели уже по четверо детей. И, знаешь, как любили их! И у меня это в крови, по наследству... Поверь, я люблю дочку Лены, как свою.
— Я тебя понимаю, — снисходительно улыбнулся Громов. — Жить бы тебе где-нибудь у речки, жениться бы в восемнадцать лет и ходить с оравой ребятишек на реку купаться... Разлюли малина! Но вместо этого — война, и ты ушел добровольцем, еще парнишкой. И с тех пор вокруг тебя — аэродромы, казарменные порядки, начальники и подчиненные. И до того тебе это осточертело, что, когда у Беленьких ты почуял запах семейного уюта, ощутил ласку ребенка, ты разомлел... Вот и хочешь их увезти... Одумайся,