— Я вас не узнаю, — растерянно произнес он, вдруг сознавая, что лжет.
— А Надю Митюреву помните?
Еще бы он не помнил Надю Митюреву!
Взгляд Громова тотчас приковался к ее левой руке в черной кожаной перчатке. Теперь он вспомнил все. Это ей когда-то он отрезал три пальца отточенной гранью бегового конька.
Лицо служаки стало багровым.
— Надя... — встал он, — присядьте.
Громов посадил ее около себя и стал расспрашивать о доме, о судьбе школьных товарищей.
Можно было удивляться ее осведомленности. Она знала, кто из сверстников Евгения где воевал и воевал ли, кто демобилизовался и где работает, кто женился, а кто еще ходит в холостяках. Громов заметил, что о последних она рассказывает подробнее.
«Ничего плохого в этом нет, — подумал старшина. — Пора замуж, а женихов не так-то густо. Для нас и помоложе невесты подросли, для них не воскреснут мои годки... а тех, кто постарше, совсем мало осталось. Да к тому же у нее рука... Не каждый возьмет».
Не меньше, а, пожалуй, больше было известно ей и о самом Евгении. Она знала, в каких местах он служил, в какой авиационно-технической школе учился и куда был направлен после ее окончания, и это давнее (по всему было видно), годами длившееся внимание тронуло Евгения. О нем думали, за его судьбой следили... Надя рассказывала так искренне, с такой милой наивностью, что Громов подумал: «Зашвартовать хочет». И тут же осудил себя: «Ну зачем я так! Она ведь от души!»
Одинокий среди людей, с которыми он служил последние годы, мучительно переживающий свои неудачи, Громов сейчас так нуждался в товарищеском участии, что землячка Надя, казалось ему, была послана самой судьбой.
«А она не так уж плоха, она даже красива, — подумал Громов. — Ну с кем еще проводить мне отпуск? Он краток, не разгуляешься».
Когда за окном потянулись предместья родного города, Надя умолкла и сникла. Сверкавшие глаза потухли, она вся была ожидание... И это понравилось Евгению...
— Ну что раздумывать, — сказал он. — Поедем со мной...
Она посмотрела на него вопросительно.
— Глядишь, закуска будет, и буфетчица своя... Не поскупишься?
— Ну что ты, Женя. — Она почти инстинктивно пододвинула к нему корзину... И оба поняли, что за шутками стоит что-то большее, невысказанное и волнующее.
На вокзале Надя сдала корзину, и они на такси поехали на окраину города.
С этого мгновения дни полетели как во сне. Громов возвращался домой в два-три ночи, а после обеда уходил к Наде.
В первое после возвращения со свидания утро он долго стоял на круче у ручья, у серых лопухов.
Здесь, у серых лопухов, «комбриг» Невский «произвел» его когда-то в капитаны и даже нацепил «шпалы» из конфетной фольги. Отсюда, из-за этих серых лопухов, он строчил когда-то из деревянного, самодельного «максима» в плоскодонную лодку «противника». Отсюда вместе с Невским и Корневым он бросался на зареченских, когда они высаживали «десант», опрокидывал лодку, «топил» «белых».
Когда это было? Вчера?
А может, век назад это было?
В памяти всплыла целая вереница казарм, через которые он прошел с тех близких и далеких лет...
А здесь обмелела река Тверца, будто сузились улицы и совсем маленькими стали дома. Дом отца, повернувшись к улице задом, по-прежнему смотрит в огород. Вместо ольхового тына он обнесен теперь тесовым забором. Зеленая краска пожухла, поотстала местами от досок, поседела вроде. Но все-таки забор теперь капитальный. Столбы толстые, и над каждым косо торчит рейка, к ней прибита колючая проволока. Такая же проволока протянута над ручьем. Она как бы делает отрезок ручья частью отцовского огорода...
Сверху, с крутого берега хорошо видно, что в устье ручья торчат из воды железные балки...
«Вот поди и прокати Надю на ялике по ручью, где прошло детство, — колючей проволокой распорешься, не проедешь», — подумал Евгений и пошагал к дому.
Отраженное от окон солнце било в глаза. Было душно и жарко, от теплой земли шел пар, над густым садом соседа, точно убаюкивая, гудели пчелы.
Громов уснул раньше, чем голова коснулась подушки. В пять вечера ушел на свидание, а в пять утра, когда раздевался, чтобы лечь спать, услышал за перегородкой:
— Видать, сурьезно... — хрипел мужской голос.
— Чай, думает, долг платежом красен, — вторил голос матери. — С детства у них. Дружили, как беда случилась. Потом заглохло!
— Утром скажу стервецу... Ну как жениться на такой? Мы умрем, она для семьи картошки почистить не сможет. Самому придется. Специально стерегла его... халява... Нарочно он ей, что ли, пальцы-то отрезал? Сколько лет с той поры прошло... И забыть все надо б, так нет, караулила! Халява беспалая!
— А может, и ничего, отец! Лишь бы жили в любви, в согласии. А картошки-то я могу начистить...
— Молчи, старая. Надолго ли тебя хватит?! Дам ему утром выволочку. — И под отцом, тяжелым и располневшим в последние годы, скрипнули пружины.
Утром произошло объяснение с отцом, после которого никто в доме не находил места — ни робкая, забитая мать, ни Евгений, ни отец, ни третьеклассник Федюшка. Отец держал его в тисках родительской опеки, поэтому мальчик был на стороне брата. Когда из-за перегородки донеслась перепалка, он ремонтировал мышеловку и, заслушавшись, прищемил себе палец. Он вскрикнул бы от боли, если бы не знал, что отец, обнаружив, что он подслушивал, не оттаскает его за уши.
— Ну что ты надумал!? Глаза у тебя есть? — донесся до Феди голос отца. — Ну разве приятно, когда жена с черной рукой?
— При чем тут рука? Она характером добрая... — возражал ему Евгений.
— Рука черная — вот и добрая. А была бы рука нормальная — и была бы ведьмой. Никто замуж не берет — вот и ангел, овечкой прикидывается... А выйдет за тебя, и волчьи зубы почуешь: весь век будет попрекать рукой. Ты же отрезал!
— А может, упрекать будет, если не женюсь... Кому ж на ней и жениться-то, если не мне?
Евгений ушел, громко хлопнув дверью. Отец отправился на «толкучий рынок», косо взглянув на сына, сидевшего в огороде около забора.
На верхнем срезе досок Громов увидел вбитые гвозди остриями кверху. Кое-где вместо гвоздей торчали вверх небольшие стеклышки, вставленные в расщелины. «Вот это да! Какой жадюга ты стал на старости лет», — подумал Евгений и закурил. Синий дым папиросы ленивой спиралью обвивал молодую сливу с ее фиолетовыми, зрелыми плодами... Евгений сидел, опершись одной рукой в луговину, и смотрел то на верхний срез забора, то на участок ручья, отгороженный колючей проволокой.
После войны неузнаваемо изменился город Калинин. Выросли целые пригороды и кварталы, которым позавидует иной район старой Москвы, а здесь, на окраине, где двадцать лет назад поселился Иван Матвеевич Громов, все оставалось по-прежнему. Как радовался замшелый огородник, что город стал расти в другую сторону! Признаться, он еще двадцать лет назад думал о том, что раз за его домом низина, в эту сторону город расти не будет. И как в воду смотрел! До сих пор здесь царила загородная тишина да поблескивала речная гладь.
Крадучись вдоль забора, к Евгению шел братишка. Громов понял намерение Феди и мгновенно схватил его за ногу. Мальчик плюхнулся на траву, засмеялся. Таким ли он был одиннадцать лет назад?
— Ты на него не сердись! — Федя схватился за конец армейского брючного ремня (брат был в галифе и майке). Он и мне покоя не дает... От природы такой хитрый... Он хочет, чтобы и ты и я были хитрыми. Прошлым летом пришли ко мне мальчишки с соседней улицы. Я сорвал с огорода два подсолнуха и дал им. Увидел папка и говорит: «Простофиля ты, Федька, зачем подсолнухи мальчишкам отдал? Много тебе Колька Самсонов дает?» Я сказал, что у Кольки подсолнухов нет. А когда я был у них, он дал мне много моркови. «Не смей больше в огород ребят водить. Понятно?» — закричал папка. Я сказал, что мне понятно. А сам думаю: «Что хочешь, папка, делай, а жилой я не буду... Раз мне дают, так почему же мне самому не