коленях корзину, перебирала бобы и тихонько всхлипывала.
— О чём закручинилась, тётушка Оршик? Может, разобиделась на меня за медведя?
— Знаю, не обидишь ты меня, голубчик. Вспомнилось мне, что сегодня ровнёхонько двадцать лет, как напали на нас окаянные турки.
— Расскажи, тётушка Оршик, как это было! — попросил Пал.
— Эх, Пал, большое дитя, сколько раз ты об этом слышал!..
— Теперь в последний… Была, значит, ночь…
— Ну, слушай, — вздохнула старуха. — Была ночь, глухая да тёмная, хоть на куски ножом её режь. Доброго отца твоего не было дома. Ушёл он за горы траву искать — сильно ты тогда расхворался. Все мы — твоя матушка, сестрица да я — сидели у твоего изголовья. Светильник наш давно погас, а мы все сидим во тьме, не спим. Вдруг видим: за окнами багровое зарево. Выбежали во двор — вся деревня огнём полыхает. Плач стоит над деревней, крики, стоны, слышится дробный стук копыт. Конский топот всё ближе, ближе. И вон оттуда, где дорога спотыкается о пригорок, вылетают турецкие спаги[3] с факелами в руках… Мы со всех ног бросились в дом.
— Будь я тогда постарше, тётушка Оршик, всех бы злодеев язычников своими руками уложил.
— Мал ты был ещё, голубчик. Так мал, что на ладони моей умещался… Будто снежная лавина с горы, неслись на нас окаянные турки. А дверь мы в переполохе забыли запереть, и ворвались они, нехристи, в дом. Сразу накинулись на мать и сестрицу. А я хвать тебя на руки да шмыгнула в окно. И в лес! Ноги мои в ту пору бегали куда быстрей, чем сейчас. Ума не приложу, откуда взялись у меня и сила, и ловкость, чтоб залезть с тобой на высоченный дуб. Знаешь ведь дуб, что стоит на том месте, где сливаются два горных ручья. На этом-то дубе просидели мы с тобой до самого утра. Боязно было спуститься с него: дитя на руках, а кругом зверьё дикое шныряет да воет. Вот и сидела на дубе, ждала, пока рассветёт. Потом — чу! — кричит твой отец, и вышли мы с тобою из леса. Труп твоей матери лежал на дороге. А сестрицу, что была собой так хороша, как ты силён, никогда мы больше не видели.
Помолчав, тётушка Оршик заговорила опять:
— Коли судьба тебе стать солдатом, сынок, и идти против турок, не забудь того, что я тебе рассказала!
Не заметили оба, как вышел на крыльцо старый Кинижи и стал с середины слушать рассказ. Когда тётушка Оршик кончила, мельник, гулко стуча сапогами, спустился с крыльца.
— Цыц, старая подстрекательница! И ты туда же — разжигать у парня воинственный дух? И так у него одна война на уме. Я сохранил для него в исправности мельницу. Я найду ему такую девицу, что будет зари алой краше. Сама знаешь, что в доме нужна молодуха. А ему ни мельница, ни невеста не надобны, только конь да меч в голове…
Старый мельник был строг, никто из домочадцев не смел ему перечить, но сейчас Пал отважился возразить отцу:
— Добрый отец мой, в былые годы ты тоже служил в солдатах. И турок рубил без пощады, когда сражался бок о бок с великим Яношем Хуняди.[4]
— Иные времена были, сынок, — отозвался старик, крутя длинный ус. — Отняли у меня турки жену и дочь, и до тех пор не знал я покоя, пока не отомстил злодеям стократно.
— А где же мне взять покой, отец, когда в каждой убитой женщине чудится мне моя мать, в каждой похищенной девушке — сестра. И жизнь и смерть у меня одна. Не будет мне покоя, отец, покуда не скрещу я свой меч с турецкой саблей.
При этих словах опять хлынули слёзы из глаз доброй старушки.
— Отрадно мне слушать тебя, голубчик, — рыдая, про говорила она.
Да и старый мельник расчувствовался. Заблестели от влаги глаза бывалого воина. Но старик тут же устыдился непрошеных слёз.
— Ну ладно, ладно, слезами никого не накормишь. Сейчас сюда пожалует пугало воронье, бравый вояка Тит с барским зерном, а до него бедняцкий хлеб смолоть надо. Водоем наполнился ещё ночью. Ну-ка, Пал, ну-ка, Буйко, живо за работу!
Распорядившись, мельник пошёл к плотине. В крохотном озерце, куда собирали для мельницы воду, уже заблистали первые лучи солнца, и с его зеркальной поверхности вспорхнули жучки, сверкая крылышками.
— Эй, Буйко, кончил ли смазку? — крикнул старик.
— Всё готово, хозяин! — отозвался Буйко. — Можно начинать.
Мельник поднял щит, и вода стремительным потоком хлынула в позеленевший от мха жёлоб и ослепительной широкой дугой полилась на лопасти мельничного колеса. А колесо, словно огромный ленивый зверь, внезапно пробуждённый от сладкого сна, недовольно заворчало и медленно, нехотя зашевелилось. Потом стало двигаться быстрее, будто освежённое утренним купанием. А когда старый мельник покидал плотину, колесо уже бодро и весело вертелось.
И вот ожила, заработала мельница. Гудело, звенело, ходуном ходило всё, что было внутри строения. Мощные каменные жернова дробили, размалывали рожь; тонко смолотая мука сыпалась в мешки: пусть бедные крестьянки испекут из неё хлеб, а бедные крестьяне положат его в котомки, когда пойдут работать в лес или в поле… Да, важное это ремесло — ремесло мельника. Может быть, самое важное на свете, потому что даёт хлеб всякому труженику. Старый Кинижи знал это и гордился. Вот он меж двумя засыпками присел на крыльце отдохнуть, а позади него весело стучит его мельница. Нет, нет, ни за что на свете не поменялся бы он даже с самим королём. Одно печалит сурового старика: не лежит душа Палко к его почтенному ремеслу. А что поделаешь, когда парню милы только конь да оружие. Да сказки о подвигах Яноша Хуняди.
Не успел старый мельник смолоть бедняцкое зерно, как на дороге показался длинный обоз. Обоз этот тоже был крестьянский, да только не по доброй воле везли крестьяне сейчас зерно. Рядом с подводами вышагивал бравый вояка, которого Титом звали, — он и мечом грозит, и хлыстом машет, крестьян подгоняя. А крестьяне и в ус не дуют: не глядят на него, не отвечают, знай погоняют своих коров.
— Но-о… Но-о!..
Нехотя, вяло переступают крестьяне, а скотина и вовсе еле тащится. Вот обоз уже въехал на мельничный двор, а люди и скотина лениво озираются, будто ищут лазейку, куда б улизнуть.
— Шевелись, шевелись, голытьба, мужичьё! — надрывался Тит. — Вас только пулей заставишь оброк платить! — Потом он повернулся к мельнику, неторопливо спускавшемуся с крыльца. — Эй, мельник, готова ли мука, что вчера привезли?
— Готова и не готова, — степенно ответствовал мельник. — Вон в амбаре мука, а в мешках зерно.
— Всё ясно, понятно, — защёлкал кнутом в пух и прах разодетый вояка. — Ты мужицкие отбросы молол, оттого барское зерно не готово.
— Крестьянам тоже хлеб нужен, — сказал Пал, который, услыхав брань Тита, оставил мельницу и вышел во двор.
— Дело говоришь, — вмешался крестьянин, стоявший у первой подводы. — Мы всё, что ни есть, тащим в замок, а дома рты, один голодней другого, без крошки хлеба сидят.
— А мне начхать на ваши рты! — заорал Тит. — Знаю я ваши мужицкие плутни: вы под шкурой своей добро прячете. Эй, шевелись, пошевеливайся, живей!
И лихой удалец, войдя в раж, крепко вытянул крестьянина по спине кнутом. Бедный старик только охнул от боли.
Буйко сразу смекнул, что быть беде, и схватил Пала за рубаху.
— Не вяжись с ним, Палко… Не выходи из себя!
Но никакою силой не остановить теперь Пала. Затрещала рубаха, остался лоскут в руках у Буйко, а Пал метнулся к разошедшемуся франту.
— Нет, брат, шалишь! Ты, стало быть, так разумеешь: крестьянин — скотина и потому хлещи его сколько влезет. — И, прежде чем щёголь схватился за меч, Пал сгрёб его в охапку и поднял с земли. — Ну- ка, старик, огрей его кнутом! — крикнул он крестьянину.
— Палко, голубчик, пусти его, пусти! — запричитала тётушка Оршик.
Даже старый мельник струхнул при виде дерзости сына: