Отец выпорол так, что Фридрих дня два сидеть не мог, но небо нисколечко не уменьшилось. Даже попытки к этому не сделало.
«Обманул папка», — сделал вывод маленький Фридрих.
А вот сейчас небо действительно казалось ему с овчинку. И не потому, что смотрел на него через окошко, затянутое колючей проволокой: ни малейшего проблеска на улучшение жизни нет, вот что главное. То, что произошло ночью, лишь одно звено тех мучений, через которые он проходит ежедневно.
Еще примерно месяц назад Фридрих и некоторые другие, собравшись в кружок, мечтали о том, как ахнут домашние, как будут лить сочувственные и умильные слезы, когда узнают, через что довелось пройти их сыновьям и братьям. Фридрих и некоторые другие чуть ли не причисляли себя к героям, принявшим муки за свой народ. Такие думы хоть немного, но скрашивали нечеловеческие мучения. Однако комиссар безжалостно разметал их:
— За что, за какие подвиги себя в герои зачисляете? В плену вы! Народ на вашу защиту надеялся, а вы, не оправдав его надежд, у него же и сочувствия ищете?
— А ты кто такой, чтобы нас позором клеймить? — окрысился кто-то.
— Такая же сволочь, как и вы. Как и вы, присягу нарушил. Только понимаю всю подлость своего поступка… По делам вору и мука.
Горьки, невероятно горьки были слова комиссара, но больше ни один человек не осмелился слова сказать: все знали, что комиссара полуживого немцы вытащили из-под развалин дома, где он лежал за пулеметом. Выходит, не было вины комиссара в том, что он в плену оказался; так уж его судьба военная распорядилась. Ну разве будешь спорить с человеком, совесть которого чиста?
После слов комиссара еще более, осточертело все вокруг. Так невыносимо стало жить, что некоторые сами на проволоку бросились, чтобы быструю смерть принять…
Сегодня воскресенье, и немцы отдыхают. Значит, день пройдет сравнительно спокойно, и Фридрих вышел из барака, подсел к Никите, который облюбовал местечко у залитой солнцем стены барака.
Кто такой этот Никита, какой местности уроженец, из какого рода войск — ничего этого не знал Фридрих: в лагере все выдавали себя за малограмотных и самых обыкновенных стрелков. Просто случилось так, что там, еще в первом лагере для пленных, они оказались рядом. И ночью, валяясь на голой земле под проливным дождем, они прижались друг к другу, понимая, что вдвоем все же теплее.
С той ночи они все время вместе. И на поверках, и в бараке. Даже во время «занятий по тактике» становились рядом.
«Занятия по тактике» — детище ефрейтора с длинными и тонкими ногами. При ходьбе он так яростно вскидывал их, что невольно начинало казаться: вот-вот сапоги сорвутся с его ног и улетят, если не к облакам, то уж к колючей проволоке — обязательно.
Ефрейтора прозвали Журавлем. Он довольно прилично говорил по-русски и поэтому обходился без переводчика. Впервые появившись на плацу лагеря, он заявил:
— Русские — прирожденные солдаты, они любят военное дело, увлекаются военными играми. Чтобы доставить вам удовольствие, немецкое командование приказало мне заниматься с вами тактикой. Прошу познакомиться с моими помощниками.
Помощники — пять здоровенных солдат. У каждого в руке плетка или увесистая дубинка.
— Становись!
Знакомая команда прозвучала, как хлесткий удар кнута.
А потом… Потом Журавль заставлял ложиться и вставать, ползать по-пластунски и бегать в атаку. И еще требовал, чтобы кричали «ура!». Не просто так, а бодро кричали.
Помощники били тех, кто отставал или, обессилев, не мог больше подняться. Били плетками и палками. Топтали сапожищами.
К концу «занятий» многие из пленных оставались лежать на земле. Некоторых из них сразу же уносили к воротам, куда складывали умерших. Остальных Журавль приказал класть на нары в бараке. Класть у самого входа.
— Чтобы на построения не опаздывали, — пояснил Журавль.
Казалось бы, Журавль проявил заботу о самых слабых, но пленные поняли его правильно: чтобы первые удары обрушивались на больных и обессилевших, чтобы еще скорее оборвалась тоненькая ниточка их жизни.
Но самое страшное и коварное, что таилось в этой «заботе» о самых слабых, поняли чуть позднее.
В то время, когда всем приказывали построиться перед бараками, пленные старались как можно скорее проскочить узкую горловину дверей: последних забьют в бараке, они уже не выйдут из него; их вынесут. И поэтому все летели к дверям, ломились вперед, локтями и кулаками пробивая себе дорогу. В этой свалке у дверей и раньше бывали пострадавшие. А теперь по воле Журавля на пути несущейся толпы оказались самые слабые.
Двух из них задавили при первом же построении.
Во время одного из «занятий по тактике» Фридрих вдруг почувствовал, что встать по команде уже не сможет.
У него только и хватило сил прохрипеть:
— Конец…
— Нет, встанешь, гад! — с неожиданной злобой захрипел и Никита. — Встанешь! Или и мне на радость фашистам рядом с тобой подыхать?!
Уже потом, вернувшись в барак и распластавшись на жестких нарах, Фридрих осознал, что внешне грубые слова Никиты на какое-то время вернули ему силы. И он встал. Разноцветные круги мельтешили перед глазами, земля плыла, становилась дыбом. Он непременно грохнулся бы на землю, утрамбованную многими ногами, но Никита обхватил его, прижал к себе, а Журавль новой команды не подал: время «занятий» истекло.
С тех пор для Фридриха нет человека дороже Никиты. Да и тот, похоже, еще больше привязался к нему. Вот и сейчас, едва Фридрих вышел из барака, едва отыскал глазами Никиту, он уже пододвинулся, освободил место рядом с собой.
Несколько минут сидели молча, наслаждаясь теплом и покоем. Потом Никита сказал:
— Я надумал. Со щитом или на щите, как говорили наши предки.
Фридрих понял: надо бежать, бежать в ближайшие дни, или будет поздно. Невольно вспомнилась судьба одного танкиста. В первые дни плена он все хорохорился: дескать, вот немного подживет рана, чуть отдохну, наберусь сил — и сразу же удеру. Да разве здесь залечишь рану? Наберешься сил?
Позавчера уволокли к воротам того танкиста.
— О чем разговор? — спросил, остановившись, тот, которого прозвали Ковалком. Он вечно, вроде бы — бесцельно, шатался по лагерю, лез ко всем с разговорами и неизменно выклянчивал что-то.
— Хоть малюсенький, хоть вот такой ковалочек хлебца дай, — канючил он, глядя прямо в рот, хотя прекрасно знал, что тому, у кого он выпрашивал кусочек, выдана точно такая же пайка, как и та, которую он уже проглотил.
Ковалка все сторонились. Ни в чем особенно плохом он замечен не был, но близости с ним избегали, а Фридрих его просто ненавидел. До плена Фридрих был равнодушен к людям. Правда, у него водились и приятели, с которыми он иногда выпивал и шатался по городскому парку, но исчезни любой из них — он и бровью не повел бы. Но в плену, попав в чудовищную машину, где ломали человека, где все было нацелено лишь на то, чтобы уничтожить его, он вдруг стал интересоваться людьми. Теперь он мысленно разделял их на две группы: тех, кто против него, Фридриха, и всех прочих, кто не вредил и был даже полезен ему. Первых он ненавидел до того, что темные пятна застилали глаза, когда смотрел на них. Ко вторым относился доброжелательно. Нет, ни для кого из них он не снял бы с себя рубашки, ни для кого из них не отломил бы корочки от своей пайки. Но все же уважал. Особенно — комиссара. Попроси тот, может, и урвал бы от себя что-то Фридрих, а для остальных — дудки!
Кроме Никиты, конечно. За него Фридрих даже на любые муки пошел бы.
А вот Ковалка он ненавидел. За его чрезмерное любопытство и вечное попрошайничество. Но Фридрих уже усвоил, что здесь выгоднее прятать свои настоящие чувства, и поэтому ответил Ковалку