прижался лбом к холодному стеклу окна. Через какое-то мгновение белое пятнышко вновь прыгнуло на плетень. Последние сомнения исчезли: по деревенской улице шла машина.
Виктор метнулся в горницу, где спала Клава, и прошептал:
— Немцы!
Клава ответила просто и деловито:
— Лезь к стенке!
Яркий сноп света ударил в окно, а через несколько минут ступеньки крыльца жалобно пискнули под ногами нескольких человек. Дверь и кухонное окно задребезжали от стука.
— Кто там? — спросила Клава, подбегая к двери.
— Полиция!
Клава немедленно откинула крючок и чуть отодвинулась в сторону. Через порог перешагнул немецкий офицер. В его руке ослепительно горел электрический фонарь. Пробежав его лучом по углам кухни, офицер прошел в горницу и осветил постель, где, щурясь от яркого света, лежал Виктор.
— Капустинский? — спросил офицер, взглянув на бумажку, которую держал в руке.
— Это я, — ответил Виктор, садясь. Он уже понял, что приехали за ним, что сопротивляться бесполезно.
— Одевайтесь, поедете со мной.
Какие непослушные ноги, никак не попадут в штанины… А Клава держится молодцом, она даже спросила:
— Господин офицер, за что вы арестовываете моего мужа?
— Я готов, господин офицер, — сказал Виктор, надевая кепку и глядя только на Клаву. Она подалась всем телом вперед. Тогда он добавил: — Ничего, я скоро вернусь.
Молнии сползли к югу, там же слабо погрохатывал гром. Однако дождь хлестал с прежней яростью по машине, прорезавшей его косую стену. На Викторе поверх пиджака был плащ отца Клавы, но дождь нашел какую-то щель, и у ворота Виктор промок до нитки. А впереди еще не менее пяти километров этой дороги, где ухабы так часты, что машина, чуть набрав скорость, сразу же тормозит и переваливается через них с такой натугой, что стонет весь кузов. Дорога бесконечно длинная, а Виктору хочется поскорее прибыть на место, чтобы кончилась неизвестность, выматывающая душу. Ведь о чем только не передумал он сейчас: и товарищей немцы захватили, когда они возвращались из деревни, и Груня оказалась предательницей, и донес кто-то неизвестный. Знать бы, в чем тебя обвиняют, — можно бы готовиться к защите, наметить план своего поведения…
У самой околицы, когда стали даже видны крайние домики Степанкова, машина вдруг свернула к лесу, прошла километра два меж деревьями и стала, осветив фарами неглубокий овраг. Немцы, что сидели в кузове по бокам Виктора, враз придвинулись к нему так плотно, что теперь чувствовали малейшее его движение.
Сейчас Виктор уже не думал о причине своего ареста, она была безразлична ему. В его сердце теперь непрерывно дрожала струна жалости к себе.
Виктор был так взволнован, что не заметил, как косой дождь сначала выпрямился и потерял свою злость, а потом и вовсе сник. Линшь с ветвей деревьев падали крупные капли, звонко разбиваясь о задубевшие накидки немцев.
В монотонный шум леса неожиданно ворвался новый тревожащий звук. Рожденный где-то у опушки, он вполз в уши, заставил сердце сжаться в предчувствии чего-то неотвратимого и страшного.
Немцы, сидевшие по бокам Виктора, шевельнулись, поудобнее сжав автоматы, а офицер вышел из кабины и, сложив ладони лодочкой, прикурил сигарету. Волна табачного дыма на мгновение накатилась на Виктора, и он подумал, что хорошо бы сейчас закурить и ему. Самосад, газета и кресало лежали в кармане. И все же он не закурил: было боязно напоминать о себе.
Шли машины. Три пары их глаз буравили лес.
Два грузовика и легковушка остановились тоже у оврага. Из грузовиков выпрыгнули солдаты, а из легковушки вышли два офицера в черных клеенчатых плащах поверх шинелей. К одному из них подошел тот, который привез Виктора, встал чуть сзади.
Все, кроме двух солдат, которые по-прежнему сидели в кузове, казалось, забыли о Викторе.
Наконец немцы окончили непонятные Виктору перестроения, и теперь солдаты стояли ровной шеренгой лицом к оврагу, офицеры — сбоку и метра на два сзади. Только сейчас Виктор увидел на кромке оврага четырех человек, похожих на красноармейцев. Фары всех машин били светом в их лица.
Как сквозь сон услышал Виктор сначала отрывистую команду, потом треск многих автоматов. Трое упали. Тогда автоматы ударили еще раз, теперь по одному — четвертому. Он упал на черную землю, которая в лучах фар холодно искрилась от множества капелек.
Первой ушла легковушка, в которую сели те же два офицера. Последним тронулся от оврага грузовик, где по-прежнему между двух конвоиров сидел Виктор.
Когда прибыли в Степанково, Виктора втолкнули в камеру, оконце которой перечеркивали толстые прутья решетки. В кромешной темноте, придерживаясь за стену, он обошел камеру. Ни нар, ни подобия лежанки. Тогда Виктор забился в самый дальний от двери угол камеры и, обхватив руками колени, положил на них голову. Его била назойливая дрожь; очень хотелось унять ее, а еще больше — забыть того, четвертого.
Дрожь скоро унялась, а вот стоило прикрыть глаза, как из темноты немедленно наплывали сначала немцы в лобастых касках, а потом тот, четвертый. И неизменно у него ноги ломались в коленях. И еще Виктор видел, как дергались его руки, колючей проволокой схваченные за спиной, как их пальцы силились схватить что-то и не могли.
За Виктором пришли в разгаре солнечного теплого осеннего дня. Одного из тех, какие иногда дарит сентябрь. О вчерашней грозе напоминали лишь отмытая голубизна неба и лужи воды, запятнавшие деревенскую улицу.
Виктора привели в бывшую школу, в кабинет самого коменданта района. Второй раз видел Виктор коменданта. В то время, когда произошла первая встреча, комендант стоял на столе, а на голове его была фуражка с вздыбленным верхом. Комендант казался высоким, даже сильным. Сейчас, без фуражки, он был чуть повыше Виктора; длинные залысины, начинавшиеся над висками, снимали с него неприступность. Самый обыкновенный человек стоял перед Виктором и смотрел на него. Вот разве только очки. Они обесцвечивали глаза, и Виктор скорее чувствовал, чем видел, что на него смотрят, смотрят упорно и с целью подавить его волю, дать окончательно понять, как он слаб и беспомощен. Еще вчера вечером или даже сегодня ночью, если бы Виктора из лесу сразу доставили в этот кабинет, подобный взгляд, возможно, поколебал бы его уверенность в себе, но после всего того, что уже довелось увидеть и пережить, взгляд коменданта оказался лишь маленькой деталью, которая ничего не могла изменить. Всю ночь напряженно думал Виктор и теперь твердо знал, что фашистам чужда самая обыкновенная человеческая жалость, что даже величайшей подлостью у них можно купить только временное и мнимое благополучие. Не больше. Он решил не спешить, решил выждать удобный момент, чтобы наверняка разорвать паутину, спеленавшую его. Во что бы то ни стало разорвать!
Но только не ценой предательства.
А гауптман фон Зигель был уверен, что все идет так, как задумал он. Уроженец Пиллау, неподалеку от которого около двух веков располагалось их родовое поместье, Зигфрид фон Зигель с раннего детства учился повелевать людьми. Ему было только восемь лет, когда отец дал ему первый урок.
Началось с того, что Зигфрид хотел покататься на верховом коне отца, а конюх привел пони. Зигфрид от злости топал ногами и ревел в голос. На его крик вышел отец (тогда он был еще капитаном), негромко окликнул сына и вернулся в свой кабинет. Как сейчас помнится, отец сидел за столом, а он, Зигфрид, почтительно и покорно замер у двери, прикрыв ее за собой.
— Сядь, — с леденящим спокойствием сказал отец и продолжил, когда сын опустился на самый краешек глубокого кресла: — Господин никогда не должен кричать на слуг. Он волен подвергнуть их любой каре, но не кричать: крик — верный признак бессилия. А бессилие, если ты чувствуешь его, нужно уметь прятать.
Годы минули с тех пор, отец стал полковником и вышел в отставку, а тот мальчик, теперь сам капитан и комендант целого района, который побольше иного европейского княжества, никогда не кричит.