Еще недавно Пауль невольно напрягался, когда страсти достигали подобной точки кипения, а теперь не волновался: он знал, что сейчас Григорий немедленно замолчит, а чуть погодя обмякнет и Юрка; больше того, раскаиваясь и винясь, он будет поддакивать товарищу, и мир обязательно восстановится.

За эту незлобливость друг к другу Пауль тоже любил своих новых товарищей.

— Мы, когда еще только организовывались в отряд, поставили перед собой конкретную задачу: до весны изучать обстановку, накапливать силы и всячески мешать фашистам проводить их политику. Эту линию мы и выдерживали все эти месяцы… Однако еще тогда, осенью, мы предвидели, что придет время и вольемся в какой-то отряд. Только исходя из этого я и принял на себя командование. Вот Гришка сейчас кричит, что надо установить связь с тем отрядом. Али забыл ты, Григорий, что сейчас над нами твердая власть стоит? Забыл, что Василий Иванович через Витьку передал? Напоминаю: «И есть на этой территории подпольные обком и райком партии нашей, им мы и подчиняемся безоговорочно». Ясно? Передаст Василий Иванович приказ соответствующий — хоть куда вас поведу и сдам свои права, кому скажут. А пока — слушать меня и не бузить!

Этими словами Каргин как бы поставил точку. И Пауль, и все остальные поняли, что это не только слова. Поняли и оборвали спор, словно не было его вовсе. Теперь каждый только про себя думал о том, когда и с кем произойдет желанная встреча.

9

Дед Евдоким еле доковылял до Степанкова. Осторожно, словно хрупкие и чужие, ставя голые ступни, поднялся на обледеневшее крыльцо, а окунулся в тепло дома, и будто сознание на миг помутилось. Не помнил, поздоровался ли, как объяснил свой жалкий вид. Он просто вдруг увидел, что сидит на скамье, а ноги его стоят в тазу со снегом и кум с кумой в четыре руки растирают их. Ждал, что вот-вот от ног к сердцу прокатится волна боли. Как величайшую благодать ждал эту боль. Она не пришла. Тогда он опустил глаза и посмотрел в таз, где теперь вместо снега плескалась вода. Ступни оставались по-прежнему белыми и холодными. И понял, что они не смогли больше жить.

Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:

— Ампутация.

Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.

И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:

— Десять фунтов сала — я делать ампутация.

— Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.

— Десять!

Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.

Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.

Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:

— Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.

Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.

После этого и сказал:

— Домой хочу… Так и так капут…

Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:

— Домой хочу…

И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.

На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.

— К нам несите, — распорядилась Груня.

Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:

— Витьша…

Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.

Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.

Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!

Правда, вездесущие мальчишки рассказывали, что, войдя в дом, Аркашка прежде всего к дверям кухни и сенок приделал новые крючья, потом тщательно проверил, плотно ли сидят вторые рамы, не проржавели ли гвозди, удерживающие их в пазах. И лишь после этого самодовольно развалился на дедовой лежанке, но тут же вскочил с нее и залез на печь: это место не просматривалось ни из одного окна.

Аркашке и в голову не приходило навестить деда Евдокима, справиться о его здоровье. И все же на третий день он зашагал к дому Груни, чтобы узнать, зачем туда народ тянется.

Груня встретила его на крыльце и спросила в полный голос:

— Зачем пожаловал, господин староста? Дом украл, а теперь и исподнее прибрать к рукам хочешь?

— Но-но, ты полегче, я — власть! — огрызнулся Аркашка.

Тут Груня и сказанула, куда бы она сунула такую власть. Непотребно и обидно сказанула. Аркашка было шагнул вперед, чтобы поудобнее ухватить ее за волосы и тряхнуть как положено, но она промолвила, не отступив ни на шаг:

— Мой-то мужик с Витькой-полицаем в хате сидят. Шумну — выскочат.

Действительно, эти выскочат. И накостыляют. Им это запросто…

Он отступил, мысленно пообещав расплатиться и за сегодняшнее, и за прошлое пренебрежение.

Хоронили деда Евдокима только полицейские.

И невдомек было Аркашке, что такие малолюдные похороны были задуманы лишь для того, чтобы не показать ему и немцам, как деревня встретила эту смерть. Не знал и того, что похоронили деда Евдокима рядышком с тем, которого он, Аркашка, в лесу подстрелил. Так плотно гроб с телом деда Евдокима к гробу того прижали, что один холмик земли прикрыл их.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату