Милостивицу за сохранение жизни, вновь принялся полоскать на ветру свой лживый язык. Если не перестанет – Мгла передумает, спровадит его вслед за проч…
Горло все-таки подвело. Парень поперхнулся недовыговоренным словом, закашлялся, и этот кашель будто бы сбросил со стоящих внизу заклятие неподвижности. Толпа взбурлила, как закипающее варево. В ее клокотании явственно читалась враждебность – Леф, который за свою бытность вышибалой и кабацким певцом научился безошибочно угадывать настроение людских скопищ, сразу почувствовал, что его слова вызвали неприязнь вовсе не к Истовому. И серый мудрец мгновенно этим воспользовался. Недаром парню казалось, что его появление отнюдь не напугало Истового, – наоборот, увидав перед собою живого врага, тот мгновенно сделался странно, непостижимо спокоен. И теперь окончательно стало понятно почему: да, Леф – вернее, Нор – знал закон толпы (а они одинаковы во всех мирах) и умел править людскими чувствами. Но в этом умении он уступал серому мудрецу, как уступал господину Тантарру в умении владеть отточенной сталью.
Когда братья-люди заметили, что Леф отдышался и хочет говорить вновь, гул толпы как-то осел – так при неосторожном хлопке двери оседало тесто госпожи Сатимэ. Но парень не успел произнести ни единого звука. В тот самый миг, когда он уже набрал в грудь воздуха и приоткрыл рот, внезапно заговорил Истовый.
Он не повернулся к толпе, слова его вроде бы предназначались Лефу, но звучный, удивительно чистый для этакого старца голос наверняка был слышен всем стоящим внизу.
– Ты сказал: Вторую Заимку и моих братьев Истовых погубила Бездонная. Тогда скажи еще вот что: почему Бездонная, погубив пятерых моих ближних братьев, оставила жить меня? Почему Бездонная, погубив тех, которые ютились в стенах Второй Заимки, оставила жить вот их? – Морщинистый палец нацелился на плотную гурьбу серых латников. – Если бы Мгла-Милостивица решила карать, она бы сумела покарать всех. А вот людям не под силу одним махом извести всех послушников Бездонной Мглы! Даже таким злобным и опасным людям, как растерявшие совесть преступные Витязи или полоумная ведунья.
Толпа внизу отозвалась на эти слова одобрительным ревом, в котором почти утонул запальчивый выкрик Лефа:
– Если мы такие злобные да полоумные, чего же Мгла не покарала нас, как сегодня упрашивали ее ты и твои дружки?!
Парень чувствовал, что начинает терять самообладание, но он покуда еще оставался Витязем и успевал замечать все творящееся вокруг: и как несколько серых латников рванулись к помосту, выдергивая мечи, и как Истовый взметнул к небу свой посох, останавливая и успокаивая.
– Пусть говорит! – прокаркал серый мудрец. – Пусть скажет все, что может сказать. Я не боюсь ни его слов, ни его меча, на котором кровь невинных братьев-людей. Пусть говорит, пока не охрипнет до немоты, а потом нас рассудит сама Бездонная Мгла – уж она отличит мою правду от злобных очернительных вымыслов!
Леф, скрипнув зубами, полоснул лицо Истового коротким бешеным взглядом. В тот миг он бы охотнее всего искромсал дряхлого шакала на мелкие клаптики, но это означало бы окончательно и навсегда погубить дело, ради которого потрачено столько сил.
Самое паскудное, что Истовый наверняка не хуже тебя понимает твои желания. Понимает. И пользуется. Что ты ни скажешь, что ни сделаешь – он все обернет против тебя и твоих… Обернет… Только бы Лардино терпение не треснуло, только бы она не… Интересно, это она пращой аж до серой цепи доставала или приладилась бить гирьками из послушнической металки? Да не увиливай ты, думай, думай скорей, – толпе показать нерешительность все равно как собаке спину! Думай… Чего думать-то? «Не знаешь, что делать, – делай то, что умеешь лучше всего», – говаривал Первый Учитель. Так, может, вовсе не стоило с этакой злостью поминать беса, когда там, внизу, в голову лезли негаданные стихи?
В этакой переделке ухитриться выдумать настоящие строки и тут же подарить их Мурфу, который при жизни был тебе чуть ли не врагом… Жалко? Досадно? Что ж, досада – не пес, до крови не искусает.
Леф придвинулся ближе к краю настила, ближе к гудящему, растревоженному людскому скопищу, которое то там, то здесь вскипало бурунами праведного гнева, и в самой середке каждого такого буруна мелькали шлемы послушников либо широкие серые повязки на всклокоченных патлах предстоятельских копейщиков. Парень видел яростные ненавидящие глаза, видел грозящие ему кулаки и снаряженные, готовые к делу металки… А еще он видел еле заметный насмешливый изгиб впалых бескровных губ – видел, хоть и стоял к проклятому шакалу почти что спиной. Знай серый стервятник, чем обернется для него это подобие торжествующей ухмылки, – сгрыз бы свои поганые губы до самых десен.
Нет, в Лефе не проснулся школяр-недоучка, способный чем угодно – от ногтей до боевого клинка – сдирать такие ухмылки с человеческих лиц. Не застящее глаза кровавое марево ударило парню в голову, а жуткое ледяное бешенство, от которого мысли делаются стремительными и четкими. Вновь сунув клинок под мышку левой руки, он коротко и пронзительно свистнул – по-нездешнему, в три пальца, как учил старина Крун. Даже нахлебавшиеся до нестерпимого зуда в кулаках вольные рыбаки от подобного свиста переставали шарить налитыми взглядами по сереющим лицам мирных посетителей и принимались обалдело вертеть головами в поисках свистуна-оглушителя.
Толпа обмерла, захлебнувшись испуганной тишиной, и в этой тишине корабельным гонгом зазвенел голос Лефа – куда только подевалось его надсаженное дребезжанье!
– Я не стану выдумывать всякие хитроумные уловки, чтобы загнать этого вруна на гремучие камушки. Вруны всегда сами выдают себя. Я скажу вам про Отца Веселья. Не знаю, чего накаркали про его гибель серые пожиратели падали, – знаю только, что они убили Певца Точеную Глотку. Убили, чтобы не дать ему допеть до конца лучшую его песню. И еще я знаю, что они очень постарались вышибить из ваших голов память об этой его песне. Но песня все-таки уцелела. И сейчас вы поймете, чем так напугал Истовых Отец Веселья.
Ага, серый шакал задергался – он ведь знать не знает, чем должна была окончиться Мурфова песня! Вряд ли он запомнил каждое слово из пения Точеной Глотки, вряд ли он сейчас сумеет отличить подлинное от похожего!
Великий Рарр помогал песне ритмичным притоптыванием. На шатком ненадежном настиле Леф даже этой возможности был лишен. Но это его не смущало. Он не пел, он выкрикивал слова, стараясь лишь, чтобы каждое из них получалось как можно громче и четче.
Надетое на Лефов палец ведовское кольцо вдруг резко погорячело; парню на миг примерещилось, будто язык как-то странно отяжелел, но это только на миг. Серое колдовство оказалось бессильным. Может быть, по той же причине, по которой Истовым не удалось взнуздать Мурфа, или это следящая за помостом Гуфа сумела охранить парня – неважно. Главное, что серый мудрец растерял-таки свое незыблемое спокойствие. Конечно, он понимает, что Лефу вроде бы неоткуда знать замыслы Мурфа, но вдруг… Вот этого «вдруг» он боится куда сильнее, чем Лефова окровавленного меча. Лишь бы он не догадался, что не для толпы, а для него затеяно выкрикивание стихов! Лишь бы он не одним только колдовством попытался заткнуть рот певцу-крикуну! И скорее бы…
Ларда не утерпела-таки, но Леф и без девчонкиного предупреждающего свиста почувствовал опасность. Замолчав, он вдруг отшатнулся в сторону, и посох серого мудреца мелькнул мимо его плеча. Истовый вложил в этот тычок все свои чахлые силы и теперь вынужден был нелепо и часто замахать посохом и свободной рукой, чтобы не сорваться с настила. Показалось Лефу или действительно кто-то внизу хихикнул? Это хорошо, если не показалось, а еще лучше, что удалось задуманное: принудить серого шакала перейти на тот способ борьбы, в котором ему Нынешнего Витязя и с чужих плеч не достать. И не случайность, вовсе не случайность, что Истовый так вовремя принялся махать своей палкой: как раз в тот миг, когда парень допел все, что успел придумать. Не мог Леф придумать больше (и никто бы не смог сделать больше в этакой заварухе, даже великий Рарр, то бишь