перекрашивает ее из одного цвета в другой? И какая она? Пока торгует своим телом – негативная, а когда спасает нескольких человек от смерти, выставляя это самое тело под пулеметные пули? Что, сразу позитив пошел?
Или как там сказал этот философ доморощенный? Добро должно быть. Да, безусловно. Только что есть добро и что есть зло? И что мерило этим полюсам? Мораль? Полно, мораль приходит и уходит. Совесть? Так ведь она у каждого своя. А у кого-то ее, говорят, и вовсе нет.
Сложно все, сложно. И те, кто ставят рамки типа добро-зло, черное-белое, хорошо-плохо, лишь упрощают ситуацию. Очень упрощают. А что делает он сам? Ведь он усложняет все.
Слава посмотрел на спящую Эл и растерянно улыбнулся непонятно чему. Как жить-то правильно? По совести, говорят. Только непонятно, как это – по совести.12
Ей снились пальмы и бунгало. Только теперь не было солнца. Море стало хмурым и холодным, небо почернело. Ветер тучами поднимал песок. И волны накатывают огромные, словно море пытается в остервенении схватить что-то с берега и утащить к себе в утробу.
Так бывает перед бурей. Эл знала это, хоть видел штормовое море лишь раз в жизни, зато запомнила навсегда.
Накатила волна огромным беспощадным валом и отхлынула. На берегу стоял тот, кто много лет приходил лишь во сне. Он сделал несколько шагов вперед и остановился. Накатывающиеся волны разбивались о его фигуру, как о прибрежный риф.
Эл молчала, понимая, что теперь, когда он смотрит на нее и готов слушать, она не знает, что сказать.
– Ты говорила, что меня ищут, – констатировала фигура спокойным, но словно громом звучащим голосом. – Ты не забыла об осторожности?
– Он не причинит вреда, – словно оправдываясь заговорила Эл. – Он…
– Прежде ты думала иначе, – пророкотал голос.
– Прежде ты меня не слушал. Ты никогда меня не слушал.
– Ошибаешься.
Фигура повернулась спиной и отступила.
– Стой! – закричала Эл.
Никто не ответил. Накатила волна, и на берегу никого не осталось. Вторая волна – и не стало бунгало с пальмами. Третья – и все… Ни моря, ни пляжа, ни свинцового неба. Лишь чернота, в которую она падала непонятно с какой скоростью и непонятно сколько времени. Может, секунду, может, годы, может, вечность.13
Эл вскрикнула и проснулась. Черноту разорвал огонек костерка. Рядом сидел Слава, смотрел на нее с вниманием, какого никогда от него не ожидала.
– Кошмар приснился? – спросил он.
– Нет, человек из прошлого.
Она села, потирая онемевшую руку. Вячеслав подхватил палочку, принялся разгребать угли.
– Кошмар мне снился последний раз в детстве, – продолжила Эл. – Знаешь, когда снится что-то светлое и хочется до него дотянуться. И ты понимаешь, что не просто надо добраться, заполучить это, а ты жить без этого дальше не можешь. И ты начинаешь бежать к этому, а расстояние от тебя до него отчего-то сохраняется. Осознание недостижимости, вот что мне снилось. И когда я поняла, что мне не добраться до этого, проснулась в холодном поту.
– Странный сон, – Слава поставил новую жестянку с тушенкой на угли.
– Страшный, – поправила Эл. – Жуткий, до поросячьего визга жуткий. Я тогда, помню, папе рассказала об этом. И знаешь, что он мне сказал?
Слава не ответил, и Эл продолжила:
– Он сказал, что значительно страшнее, когда не снится ничего светлого. Когда снится сплошная тьма. И весь мир заливает тьмой, и ничего, кроме этой темени, не остается. И вся эта тьма от тебя. Она стекает с твоих рук.
Слава молча достал банку из костра, протянул Эл:
– Ешь. Не самое плохое мясо, хоть и соевое.
– Мне сейчас приснилась эта тьма, – словно не слыша его, добавила Эл. – Только она не текла. Она нахлынула, и я в нее провалилась.14
– Не двигаться!
Шепот раздался у самого уха, и Анри подпрыгнул от неожиданности. Обернулся затравленно. Рядом стояла Жанна. Откуда взялась? Ведь шел осторожно, вслушивался в каждый шорох. И готов поклясться, что не было здесь никого.
– Как вас легко напугать, сильный пол, – издевательски улыбаясь, сказала автоматчица.
– Ты чего здесь?
– А ты? – вопросом ответила Жанна.
– Гуляю. Звездами любуюсь. Посмотри, какая ночь!
– Ночь… звезды, – передразнила автоматчица. – Что, опять о французской поэзии поговорить решил, гулящий в ночи? Кого еще процитируешь?
– Теперь твоя очередь. – Анри галантно взял Жанну под локоть и прогулочным шагом двинулся обратно к лагерю.
Жанна рассмеялась, словно бы подобные манеры казались ей верхом нелепости, но в смехе не было прежней издевки.
– Моя очередь, говоришь? Пожалуйста:
От жажды умираю над ручьем,
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя,
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне – страна моя родная.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
– Вот даже так? – выпучился Анри.
– Знаешь, кто это?
– Понятия не имею, – бодро отозвался сутенер.
– Эх ты, – разочаровалась, кажется, совсем искренне автоматчица. – А еще француз.
Анри улыбнулся мягко, по-доброму. Какое-то время шли молча. Затем Анри начал читать, словно бы продолжил начатое:
Я скуп и расточителен во всем,
Я жду и ничего не ожидаю,
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз – я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер – и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение – почет,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
– Не вижу я, кто бродит под окном, – подхватила Жанна и продолжила:
Но звезды в небе ясно различаю.
Я ночью бодр и засыпаю днем.
Я по земле с опаскою ступаю,
Не вехам, а туману доверяю.
Глухой меня услышит и поймет.
И для меня полыни горше мед.
Но как понять, где правда, где причуда?
И сколько истин? Потерял им счет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не знаю, что длиннее – час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из рая я уйду, в аду побуду.
Отчаянье мне веру придает.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.[4]
– Эту французскую поэзию надо бы беспредельщику почитать, – усмехнулся горько Анри.
– Он не поймет, – отозвалась Жанна. – Он из тех, кто не понимает стихов, не понимает поэзии.
– А ты из тех, кто понимает?
– Не знаю, – прошептала Жанна совсем тихо. – Не знаю, кто тут вообще может говорить о поэтике и ее понимании.15
– Зачем говорить о какой-то красивости? Зачем говорить о поэтике там, где ее нет и быть не может? – Хозяин сидел в кресле и содрогался под мохнатым шерстяным пледом. – Скажи мне, Мамед, как можно находить благородство там, где его нет и быть не может? Только наивные юноши и полные идиоты считают, что в политике могут быть честные люди, которые могут что-то изменить. Бред. Честных туда не пускают, их отстреливают по дороге, чтобы не мучались. А если кто и пробирается наверх, так по дороге забывает и про честь, и про совесть. И руки, такие чистые руки честного человека, пачкает и даже не моет уже. Некогда мыть, наверх лезть надо.
Мамед слушал молча, лишь иногда кивал, или мрачнел, или усмехался. А хозяин распалялся все больше:
– Был у меня в юности один товарищ. Он кричал, что можно пролезть наверх и не запачкаться. Он орал о своей честности. Он слюной брызгал, пытаясь доказать что-то. И боролся с негодяями, боролся изо всех сил. Но как! Знаешь, дорогой мой, если для того, чтобы объяснить скандальной журналистке, что она не права, когда поливает грязью очередную жертву, ее саму тыкают носом в грязь, то это…
– Что значит «носом в грязь»? – перебил араб.
Последнее время он все больше позволял себе вольности, но хозяин терпел это, благо сам подпустил к себе Мамеда на опасно близкую дистанцию.
– А была история, – отмахнулся хозяин. – Подкараулил этот товарищ журналисточку возле Останкино, там телевидение тогда находилось, и закидал тухлыми помидорами. Скажи, ты – восточный человек, разве может мужчина говорить о чести, если поднял руку на женщину?
– В вашей стране может, – пожал плечами араб. – Только не пойму, к чему эти истории.
– К ответу на твой вопрос. Я бесчестный человек, Мамед. Будешь спорить?
– Спорить не буду, но не соглашусь.
– Говори, – потребовал хозяин.
– Правду, которая есть? Или правду, которая угодна?
– Говори уже как есть.
– Ты не бесчестный человек, хозяин. Ты мягкотелый человечишка. Не сердись, я это говорю не для обид. Просто хочу, чтобы ты понял свою тряпичность. Ты тряпка, тобой вертят. Но тебе удобно, чтобы тобой вертели. Так ты пытаешься отвести от себя ответственность. Но отвечать все равно придется. Здесь – перед людьми, в другом мире – перед Богом. И что ты скажешь в свое оправдание? Что ты сможешь сказать?
Хозяин застыл в кресле. Плед медленно подтянулся на самый нос, закрыв пол-лица.
– Почему ты рядом, Мамед? – спросил он глухо из-под пледа. – Почему ты рядом, если не уважаешь меня?
– Я не уважаю твою мягкотелость, но не тебя, хозяин. Подумай, как я могу не уважать человека, который спас мою мать? Благодаря тебе она живет до сих пор, так как я могу не уважать тебя?
– И только поэтому? А если бы я не сумел ее