ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
– Почему вы думаете, что я это сделаю? – спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
– Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…
– Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
– Но вы ведь даже не дослушали!
– Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
Когда я встала, его ладонь – широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев – перехватила меня за руку. Я вдруг увидела – почти наснила – как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.
– Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
– В десять на конечной двадцать пятого маршрута, – говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
– Спасибо, – говорит он мне в спину, но я уже на улице.
В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
– Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
– Да, это сурово, – с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. – Когда ревёт дура – это сурово. Так почему не убьёшь?
– Не хочу грех на душу брать, – жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня, как заворожённый.
– Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? – весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
– Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…
– А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
– Не знаю, – говорит утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары – а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары – всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами – там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
– Ну так что, по рукам? – спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
– Не выйдет, – чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.
– П-почему? Я что, мало даю?
– Вам Борис Ефимович, – кривлю губы при этом имени, – что про меня говорил? Что я богородица?
– Господи помилуй, – Утёнок пугливо крестится. – Да я не думал совсем…
– Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…
– Анатольевич…
– Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. – Я ему вру, вовсе я этого не должна – больше нет, но он ведь не знает про супервизии. – А я не из пугливых, сразу вам говорю.
– А… захотеть… – он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. – Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?
Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать – лишь бы захотеть.
Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.
– Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, – говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.
Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась – надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…
А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто – ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур – никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.
Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.
Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.
Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один-ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень