горькие думы. Меж тем незаметно подошла к концу и седьмая луна.
Помнится, был вечер двадцать седьмого дня: «Пора спать!» — сказал государь и позвал меня с собой в опочивальню. Мы остались вдвоем, можно было никого не стесняться, и государь проникновенно беседовал со мной о делах нынешних и минувших…
— Непостоянство — извечный закон нашего мира, — говорил он, — и все же болезнь твоего отца печалит меня до глубины души… как бы мы ни жалели о дайнагоне, навряд ли он выздоровеет. С его кончиной ты станешь круглой сироткой, совсем беззащитной… Бедняжка, как я тебя жалею! Я один о тебе позабочусь, ты мне близка и дорога! — со слезами на глазах говорил государь. Его ласковые слова успокоили меня, и в то же время вся боль, все тревоги, которые я так долго, молча скрывала, как будто разом нахлынули на меня, и мне стало так горько, что казалось, сердце не вынесет, разорвется… Была темная, безлунная ночь, только на дворе чуть заметно светились огоньки, дворец погрузился во мрак, и в этой темноте за полночь длилась наша беседа на ночном ложе. Вдруг послышались громкие шаги: кто-то шел по веранде, окликая меня по имени.
— Кто там? — спросила я. Оказалось, что из усадьбы Кавасаки прислали человека с известием — отцу внезапно стало хуже, он при смерти.
Торопливо, в чем была, я покинула дворец и по дороге чуть не сошла с ума от страха, что опоздаю, не застану отца в живых, а дорога была такой бесконечной! Мучительно тяжелым показался мне этот путь, точь-в-точь как если б я пробиралась сквозь заросшие лесом тропинки в краю Адзума, на востоке! К счастью, когда мы, наконец, приехали, я услышала, что отец еще жив.
— Моя жизнь подобна росинке… Повиснув на кончике лепестка, она ждет лишь дуновения ветра, чтобы упасть и исчезнуть… Но видишь, я еще жив. Горько причинять вам всем столько хлопот… И все же с тех пор, как я узнал, что ты в тягости, мне больно уходить, оставлять тебя одну в целом свете… — горевал больной, проливая малодушные слезы. В это время ударил колокол, возвестив середину ночи, и почти в тот же миг раздался голос: «Поезд его величества!» От неожиданности больной совсем растерялся.
Я поспешно выбежала и встретила подкатившую к дому карету. Государь прибыл тайно, в сопровождении всего лишь одного придворного и двух стражников. Как раз в этот миг поздний месяц двадцать седьмого дня взошел над зубцами гор, ярко озарив фигуру государя, он был в повседневном сером траурном платье. Увидев этот наряд, я поняла, что решение приехать было принято внезапно, и преисполнилась благодарности, сочла его посещение за честь для нашего дома.
— Я так ослабел, что не могу даже встать и одеться, как подобает, и посему недостоин лицезреть государя… Но одно лишь сознание, что он соизволил пожаловать, чтобы проведать меня на ложе болезни, будет самым драгоценным воспоминанием об этом мире в потустороннем существовании… — велел отец передать государю, но тот, даже не дослушав, сам раздвинул перегородки и вошел в комнату больного. Отец в испуге попытался привстать, но у него не хватило сил.
— Лежите, лежите! — сказал государь, придвинув круглое сиденье к изголовью постели и опускаясь на подушку, — я услышал, что близится ваш конец, и так огорчился, что захотелось хотя бы в последний раз повидаться…
— О радость удостоиться высочайшего посещения! Я вовсе не достоин такого счастья! У меня не хватает слов, чтобы выразить мою благодарность… Позвольте сказать вам — мне нестерпимо жаль вот эту мою юную дочку. Еще младенцем она потеряла мать, я один растил ее, кроме меня, у нее нет никого на свете… Сейчас она в тягости, носит, недостойная, августейшее семя, а мне приходится оставлять ее, уходить на тот свет… Вот о чем я горюю больше всего, вот что причиняет мне невыразимое горе, — говорил отец, проливая слезы.
— Горечь разлуки не утешить никакими словами, — отвечал государь, — но за ее будущее будьте спокойны, за нее я в ответе. Покидая сей мир, ни о чем не тревожьтесь, пусть ничто не омрачает ваше странствие по подземному миру… — ласково успокаивал он отца. — А теперь отдыхайте! — вставая, добавил он.
С рассветом государь заторопился уехать: «Меня могут увидеть в столь неподобающем облачении…» Он уже уселся в карету, когда отец прислал ему подношения — драгоценную лютню, наследство моего деда — Главного министра Митимицу Кога, и меч, полученный в дар от государя Го-Тобы, когда того сослали на остров Оки в минувшие годы Сёкю [27]. К шнурам меча была привязана полоска голубой бумаги, на которой отец написал стихотворение:
— Я до глубины души тронут подарками и стихами, — сказал государь, — и буду бережно их хранить. Передайте дайнагону, пусть он будет совершенно спокоен! — снова повторил он и с этим отбыл, а в скором времени отец получил от него собственноручно начертанное ответное послание.
— Как бы то ни было, теперь он знает, что у меня на душе, — сказал отец. — Мои тревоги тронули его сердце! — И грустно, и трогательно было видеть, как он рад этому.
На второй день восьмой луны, — совсем скоро после посещения нашей усадьбы, государь прислал мне с дайна-гоном Дзэнсёдзи ритуальный пояс, который носят женщины в тягости.
— …и приказал, чтобы мы не надевали траурных одеяний! — пояснил дайнагон. Он был в парадном кафтане, слуги и стражники-самураи торжественно разодеты. Я поняла, что государь нарочно поспешил с этим обрядом, чтобы все свершилось еще при жизни отца. Больной очень обрадовался, приказал угостить посланцев и всячески беспокоился, чтобы им был оказан должный прием, но при мысли, что он и хлопочет, и радуется, наверное, в последний раз, мое сердце сжималось от невыразимой печали.
Дайнагону Дзэнсёдзи отец подарил превосходнейшего вола по кличке «Сиогама», которым прежде весьма дорожил. В свое время этого вола подарил отцу настоятель храма Добра и Мира.
Днем отцу стало как будто немного лучше. «Кто знает, вдруг все обойдется и отец выздоровеет?…» — с надеждой подумала я; у меня отлегло от сердца, и с наступлением вечера я прикорнула у постели больного, хотела лишь чуть вздремнуть, но сама не заметила, как уснула. Внезапно я открыла глаза — отец разбудил меня.
— Ах, какой ты еще ребенок! Спишь себе безмятежно, совсем позабыв, что дни мои сочтены, что я только о тебе и тревожусь, жалею тебя, бедняжку! С тех пор как смерть разлучила тебя с матерью, — тебе было тогда всего два года, — я один неустанно о тебе пекся, любил больше всех остальных детей… Бывало, ты улыбнешься — я радуюсь, опечалишься — я горюю вместе с тобой. Мое счастье и горе — все зависело от тебя… Незаметно промчались годы, тебе стало уже пятнадцать лет, и ват приходится расставаться. Служи государю усердно, старайся быть безупречной, береги честь, веди себя скромно! Если в будущем любовь государя остынет, если у тебя недостанет средств по-прежнему жить при дворе и нести придворную службу, без колебаний, не мешкая, от чистого сердца прими постриг! Став монахиней, ты спасешься в будущем, потустороннем существовании и утешишь покойных родителей, сможешь молиться, чтобы всем нам снова встретиться в едином венчике лотоса в мире ином… Если государь разлюбит тебя и ты лишишься опоры в жизни, не вздумай сделать позорный шаг — отдаться кому-нибудь другому или найти приют в чужом доме — пусть я буду уже в могиле, все равно прокляну тебя с того света! Союз женщины и мужчины возникает не только в теперешней жизни, он предопределен еще в прошлых воплощениях, не в нашей власти его расторгнуть. Повторяю снова и снова — ни в коем случае не отвергай пострига, не опускайся до положения девы веселья, дабы после смерти не оставить по себе дурной славы, не прослыть суетной и развратной. Если же ты станешь монахиней, то, как бы ты ни нуждалась, как бы трудно ни пришлось тебе добывать пропитание, все это суета сует!
Так говорил отец, заботливей и подробнее, чем обычно, а мне было больно при мысли, что это его последнее наставление. Когда рассвело и колокол возвестил наступление утра, пришел Накамицу и, как обычно, принес охапку пропаренной травы «обако», чтобы подстелить ее под больного, но отец сказал:
— Не надо, смертный час уже близок. Сейчас все напрасно… Лучше принеси-ка что-нибудь поесть этой девочке!
«Разве я смогу проглотить хоть кусок в такую минуту?» — подумала я, но отец все твердил:
— Скорее, скорее! Пока я еще могу это видеть!… — А у меня сердце сжималось от этой его заботы: отец