И так как Андреа хотел взять ее руку снова, она сказала умоляюще:
— Не надо… Вот так, останься так! Ты мне нравишься. Сжимая ему виски, она заставила его положить голову на край кровати так, что щекою он чувствовал форму ее колена. Затем посмотрела на него немного, продолжая ласкать его волосы; и в то время как между ее ресницами мелькало нечто вроде белой молнии, замирающим от восторга голосом, растягивая слова, она прибавила:
— Как ты мне нравишься!
Невыразимо сладостное обольщение было в ее раскрытых губах, когда она произносила первый слог этого столь зыбкого и столь чувственного на женских устах слова.
— Еще! — прошептал возлюбленный, чувства которого замирали от страсти, под лаской ее пальцев, от обольстительного звона ее голоса. — Еще! Повтори! Говори!
— Ты мне нравишься, — повторяла Елена, видя, что он внимательно смотрит на ее губы, и быть может, зная очарование, которое она вызывала этим словом.
Потом оба замолчали. Он чувствовал, как ее присутствие текло и сливалось с его кровью, пока она не становилась ее жизнью, и ее кровь его жизнью. Глубокое безмолвие увеличивало комнату; Распятие Гвидо Рени освящало тень навеса над кроватью. Шум города доносился, как плеск далекого-далекого потока.
Потом, внезапным движением, Елена приподнялась на постели, сжала обеими ладонями голову юноши, привлекла его, дохнула ему в лицо своим желанием, поцеловала его, упала назад, отдалась ему.
Потом безмерная печаль охватила ее; ею овладела темная печаль, которая скрыта в глубине всякого человеческого счастья, как в устьях всех рек есть горькая вода. Лежа, он держала руки под одеялом, беспомощно тянувшиеся вдоль тела, вверх ладонями, почти мертвые руки, по которым время от времени пробегала легкая дрожь; и смотрела на Андреа широко раскрытыми глазами, беспрерывным, неподвижным, невыносимым взглядом. Одна за другою начали появляться слезы; и безмолвно скатывались по щекам, одна за другой.
— Елена, что с тобой! Скажи, что с тобой? — спрашивал возлюбленный, взяв ее за кисти рук и приникнув к ней, чтобы пить слезы с ресниц.
Она крепко сжимала зубы и уста, чтобы сдержать рыдания.
— Ничего. Прощай. Оставь меня; прошу тебя! Увидишь меня завтра. Ступай.
В ее голосе и в ее движении было столько мольбы, что Андреа повиновался.
— Прощай, — сказал он; поцеловал ее нежно в рот, почувствовав при этом вкус соленых капель и купаясь в ее теплых слезах.
— Прощай. Люби меня! Вспоминай!
На пороге ему послышался взрыв рыданий. Он шел вперед несколько неуверенно, колеблясь, как человек с плохим зрением. Все еще чувствовал запах хлороформа, похожий на опьяняющие пары. Но с каждым шагом что-то близкое улетучивалось, терялось в воздухе; и, инстинктивным порывом ему хотелось сжаться, замкнуться, укутаться, помешать этому рассеянью. Перед ним были пустынные и безмолвные комнаты. У одной из дверей появилась камеристка бесшумными шагами, без малейшего шелеста, как привидение.
— Сюда, господин граф. Вы не найдете дороги.
Она улыбалась двусмысленной и раздражающей улыбкой; и от любопытства взгляд серых глаз ее становился еще острее. Андреа не произнес ни слова. И снова присутствие этой женщины было ему неприятно, смущало его, почти вызывало смутное отвращение, сердило его.
Едва вступив на подъезд, он вздохнул глубоко, как человек, освободившийся от беспокойного волнения. Фонтан издавал между деревьями тихий плеск, изредка прорывавшийся в звонкое журчание; все небо искрилось звездами и отдельные разорванные тучи заволакивали их, как бы в длинные пряди серых волос, или в длинные черные сети; между каменными колоссами, сквозь решетки, появлялись и исчезали фонари проезжавших карет; в холодном воздухе носилось дыхание городской жизни; вдали и вблизи раздавался колокольный звон. Наконец-то он обладал полным сознанием своего счастья.
Всеобъемлющее, полное забвенья, свободное, вечно новое счастье с этого дня поглощало их обоих. Страсть захватила их и сделала равнодушными ко всему, в чем не было для них непосредственного наслаждения. Чудесно созданные душой и телом для переживания всех наиболее возвышенных и наиболее редких восторгов, они оба неустанно искали Высшего, Непреодолимого, Недосягаемого; и заходили так далеко, что порою даже в преизбытке забвения ими овладевало смутное беспокойство — какой-то предостерегающий голос поднимался из глубины их существ, как предвестие неведомой кары, близкого конца. Даже из самой усталости желание возникало еще утонченнее, еще дерзновеннее, еще безрассуднее; и чем больше они опьянялись, тем неимовернее становилась химера их сердец, трепетала, порождала новые мечты; казалось, они находили покой только в усилии, как пламя находит жизнь только в сжигании. Порою нежданный источник наслаждения открывался в них, как живой ключ вдруг вырывается наружу под пятою человека, блуждающего по лесной чаще; и они пили, не зная меры, пока не исчерпывали его. Порою под напором желания странной игрою самообмана, душа создавала призрачный образ более широкого, свободного, более сильного, «самого упоительного» существования. И они утопали в нем, наслаждались им, дышали в нем, как в их родной атмосфере. Изысканность и изощренность чувства и воображения следовали за излишеством чувственности.
Они оба не знали меры во взаимной расточительности души и тела. Находили невыразимый восторг в срывании всех покровов, в обнаруживании всего сокровенного, в нарушении всех тайн, в безостановочном обладании, в усилиях взаимно проникнуться, слиться, образовать одно существо.
— Какая странная любовь! — говорила Елена, вспоминая самые первые дни, свою болезнь и то, как она скоро отдалась. — Я отдалась бы тебе в тот же вечер, как увидела тебя.
Она как-то гордилась этим. А возлюбленный говорил:
— Когда в тот вечер на пороге я услышал мое имя рядом с твоим, то не знаю почему, у меня явилась уверенность, что моя жизнь навеки связана с твоею!
Они верили тому, что говорили. Они читали вместе римскую элегию Гете: «Не плачь же, сердце мое, что скоро ты стала моею!.. Верь мне, я не питаю ни одной низкой и нечистой мысли о тебе. Стрелы Амура поражают различным образом: одни едва задевают и от вкравшегося яда сердце страждет годы и годы; иные же, хорошо оперенные и окованные острым и живым железом, проникают в мозг и тотчас же воспламеняют кровь. В героические времена, когда любили боги и богини, желание следовало за взглядом, наслаждение за желанием. Ты думаешь, что богиня Любви долго размышляла, когда ей однажды понравился Анхиз в рощах Иды? А Луна? Если б она колебалась, ревнивая Аврора скоро разбудила бы прекрасного пастуха! Гера в разгаре празднества замечает Леандра, и воспламененный любовник погружается в ночную тень. Царственная дева Рея Сильвия отправляется за водой к Тибру и бог схватывает ее…»
Как для божественного, элегического певца Фаустины, Рим воссиял для них новым светом. Где бы они не проходили, они везде оставляли воспоминание любви. Отдаленные церкви Авентинского холма: Св. Сабина с прекрасными колоннами из паросского мрамора, благородный сад Св. Марии Приорато, колокольня Св. Марии в Космедине, похожая на живой розовый стебель в лазури, — все они знали об их любви. Виллы кардиналов и князей: вся дивная и тихая вилла Памфили, отражающаяся в своих источниках и в своем озере, где каждая рощица скрывает благородную идиллию и где каменные колонны и древесные стволы соревнуют в своей численности; холодная и безмолвная, как монастырь, вилла Альбани, лес из мраморных фигур и музей вековых пальм, с чьих вестибюлей и портиков кариатиды и гермы, символы неподвижности, созерцают из-за гранитных колонн неизменную симметрию зелени; и вилла Медичи, которая кажется лесом из изумруда, ветвящимся в естественном свете; и несколько дикая, благоухающая фиалками вилла Людовизи, освященная присутствием Юноны, которую обожал Вольфганг, где в то время платаны Востока и кипарисы Авроры, казавшиеся бессмертными, вздрагивали от предчувствия рынка и смерти; все эти княжеские виллы, царственная слава Рима знали об их любви. Хранилища картин и статуй: зала Данаи в Боргезе, перед которой Елена улыбалась, как бы осененная откровением; и зеркальная зала, где ее образ блуждал среди мальчиков Чино Ферри и гирлянд Марио де Фиори; комната Элиодора, чудесным образом одушевленная самым сильным трепетом жизни, какой Санцио удалось вдохнуть в мертвую стену, и комнаты Борджа, где великое воображение Пинтуриккьо раскрылось в волшебной ткани историй, сказок, снов, капризов, творческих образов и смелых затей; комната Галатеи, где разлита какая-то чистая свежесть и