Боже, это же пьеса, сообразил я. Безумно знакомая пьеса, знакомые слова. Сейчас, сейчас я все вспомню. Я почувствовал, как название уже подымается к поверхности памяти.
«Я никогда не говорю об этом, и странно, жалуюсь только вам одной. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого…» Актриса тихонько прошептала:
«Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так».
В голове моей, точно дельфин на поверхность моря, выпрыгнуло: господи, да это же «Три сестры»! Это же Вершинин и Маша!
И вспомнил я по одной только реплике: какой шум в печке. Чехов, только гений Чехова мог столько запрессовать во вздорные, в сущности, чепуховские слова.
«Вы с предрассудками?» — продолжал Вершинин, и тут второй дельфин выпрыгнул на поверхность моего оцепеневшего сознания:
«Это же… это же Станиславский».
— Как Станиславский? — нахмурился Константин Михайлович. — Станиславский ставил…
— При чем тут ставил? — Владимир Григорьевич сделал паузу, усмехнулся и продолжал: — Константин Сергеевич играл Вершинина.
— Володенька, — вздохнула Анечка, и видно было, что ей не хотелось уличать Владимира Григорьевича в выдумках, но не могла она сдержаться. — Володенька, если я правильно помню, Станиславский играл Вершинина, когда и кино-то не было…
— Я тоже так думал, — почему-то торжествующе кивнул Владимир Григорьевич, — но еще более невероятным было то, что Машу играла… Алла Константиновна Тарасова!
— Абер дас ист… — сказал Константин Михайлович, и Ефим Львович добавил:
— Невозможно.
— Конечно, невозможно, — кивнула Анечка и вздохнула. — Тарасова играла Машу в сороковых годах, я прекрасно ее помню. А Станиславский — лет на сорок раньше, если не больше.
— Согласен, милые друзья, согласен. И я знал, что они никогда не играли вместе. И знал к тому же, что не могли их снять в цвете, с фантастическим стереоэффектом. И тем не менее колдовство продолжалось, чеховское колдовство.
«Когда вы говорите со мной так, — тихонько засмеялась Тарасова, — то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно…»
Через несколько минут я стряхнул с себя оцепенение и почувствовал, что, если тут же не получу ответа, просто сойду с ума. До сих пор все виденное в двадцать втором веке было фантастично, но по- своему логично. А здесь… Я вспомнил, как Прокоп обращался к инфоцентру.
«Вы можете ответить мне на вопрос?» — неизвестно кого спросил я, чувствуя себя идиотом.
«Конечно», — ответил приятный мужской голос, и невероятные Маша и Вершинин замерли.
«Каким образом в одной сцене участвуют актеры, которые никогда не играли вместе, и каким образом они вообще оказались на… экране, когда их так снять не могли хотя бы из-за того, что в их время не было ни телевидения, ни цветного кино».
«Вы видите постановку «Трех сестер» с участием звезд Московского Художественного театра, осуществленную в 2151 году к двухсотпятидесятилетию премьеры».
«Да, но…»
«Постановка создана методом компьютерного синтеза».
«Что это?»
«По фотографиям, кинокадрам, воспоминаниям, письмам театральный компьютер синтезирует, воссоздает физический и духовный образ актера, его голос, а режиссер ставит спектакль так же, как с живыми актерами. Мы показываем вам «Три сестры» по просьбе Прокопа Фарда. Разрешите продолжать?» Не знаю, наверное, ко всему нужно привыкнуть, но я еще явно не был готов к технике двадцать второго века. Что-то мне почудилось святотатственным в этом вызове духов, хотя, повторяю, я понимал, что скорее всего не прав.
«Нет, — вздохнул я. — Не нужно».
Конечно, если это всего-навсего нечто вроде усовершенствованного мультфильма, это одно дело. Ну, а если электронные привидения, вызванные из небытия всемогущим компьютером, осознают себя? Мысль эта заставила меня зябко поежиться: я представил, вернее, попытался представить себя в виде электронного облачка в машинных потрохах… Бр-р! Но тут же успокоил себя, не волнуйся, тебя-то уж наверняка воссоздавать не будут, дух твой не вызовут, спи спокойно, дорогой Владимир Григорьевич Харин, второразрядный драмодел середины двадцатого века.
Вместо этого я нажал на символ, в виде двух цифр и знака плюс, 2+2, и коснулся его.
Мой центр мелодично тренькнул и сказал:
«Вычислитель к работе готов, жду задания».
«Я прибыл, — сказал я п посмотрел на часы, — девять часов тому назад. Всего мне дано для принятия решения девяносто шесть часов. Изобразите графически сколько мне осталось секунд, минут, часов и суток».
«В статической или динамической форме?» «Динамической».
«Вас устроит схема Яковлева?»
«Покажите».
Снова вспыхнуло яркое объемное окно. На этот раз большую часть его занимала горка, сложенная из камней разного размера. Из боковых камней сыпались песчинки, а внизу светились оранжево четыре группы цифр. В левой группе все время менялась правая цифра, уменьшалась, и я сообразил, что это мой тающий запас секунд. Так и есть. Вот вздрогнула и последняя цифра в следующей группе, и я увидел, что у меня осталось уже не 5220 минут, а 5219.
Ага, горка, очевидно, тоже была сложена из единиц времени. Песчинки, что скатывались с нее — секунды. Вон упал уже камешек покрупнее, должно быть, минута. Если набраться терпения и следить за эрозией и дальше, скоро выпадет и часовой камень.
Будь она проклята, эта динамическая схема неведомого мне Яковлева. Нагляднее не придумаешь. Теперь, даже закрыв глаза, я физически ощущал ток времени, что уносит песчинки секунд, подмывает минуты, сдвигает с места, раскачивает часы.
«Надо решать».
«Все, — сказал я, — хватит. Выключить все».
«Хорошо», — послушно, но с достоинством ответил инфоцентр и бесшумно закрыл на окне ставни.
Я лег на диван. Как и накануне, он принял меня в объятия с довольным вздохом. Почему-то все эти услужливые машины начали потихоньку раздражать меня. То есть все, разумеется, было бесконечно удобно, весь материальный мир, окружавший меня, казалось, только и ждет моих команд, чтобы тотчас же стремглав броситься их выполнять. Казалось, скажи я сейчас «солнце, хватит светить», и оно тут же послушно погаснет.
«Солнце, — сказал я, — хватит светить».
Инфоцентр мелодично звякнул, и голос сказал:
«Хорошо».
В ту же секунду потолок мой и та часть кругового окна, что была в лучах солнца, потемнели. Чертовы автоматы солнце не выключили, но приказ мой выполнили.
А почему, собственно, я должен испытывать к ним неприязнь, подумал я. Чем плохи все эти слуги, что так облегчают жизнь. Ответа не было, во всяком случае разумного ответа. Но нет, пожалуй, он был. Во мне все время шла все та же битва: далекий мой двадцатый век, вы, мои милые друзья, Дом ветеранов, доктор Юрочка, букет стариковских болезней и семьдесят восемь лет продолжали бессмысленное сопротивление ослепительному двадцать второму веку. Что, что мог противопоставить Дом ветеранов победоносному маршу человеческого разума и могущества, что я видел вокруг? Бинокль «фуджи» и рассматривание часами пыльной крапивы под окном? Булькающего Ивана Степановича, взволнованного экономическими реформами? Тебя, Ефим Львович? Я люблю тебя, Фимочка, мы знакомы лет сорок, я прошу тебя не обижаться, но тогда мне казалось, что не мог ты перевесить чашу весов…