делала существами непростыми. Редко кто из нас понимал себя. Большинство вообще жило, не задумываясь особенно, кто они и что они. И мир вокруг себя они воспринимали только в непосредственной близости. У них было короткофокусное зрение. Все, что не касалось его или ее, было покрыто туманом. Ну, а уж в свое сердце они и подавно не заглядывали. Разве что для кардиограммы… Мы жили, Сонечка, в мире, полном загадок, но самая большая, наверное, это мы сами, наша душа. И только немногие гении понимали ее. Вам проще, вы живете в более ясном мире…» «Не знаю, дедушка. Может, наш век и яснее, но в нем тоже много непонятного. Я смотрю на Сергея, я вижу, как он любит меня, и мне грустно. Потому что… Не знаю… может быть, потому что я не люблю его так, как он — меня. И я чувствую какую-то вину…» У меня сжалось сердце. Сквозь невообразимую толщу времени вдруг увидел я мою незабвенную Наденьку. Ее, ее это были слова. Совестливая была она необыкновенно и спуска себе не давала. «Я чувствую вину…» Ее слова и ее душа плыли по океану времени. О, господи…

«Дедушка, милый мой странный дедушка, — прошептала Сонечка, — я хочу совершить преступление».

«Что ты, девочка, ты шутишь, наверное?» «Нет. Но ты не беспокойся, это незлое преступление. Я даже спросила свой идеал, и Ксения сказала: плевать на инструкции. Делай, как тебе подсказывает сердце».

«Сонечка, внученька, когда будешь разговаривать с ней, передай Ксении, что один старый дурак из двадцатого века целиком и полностью разделяет ее взгляды».

«Мы все знаем, что при пробое в прошлое ни в коем случае нельзя с собой брать ничего, что несло бы какую-нибудь информацию о будущем, потому что первый закон хроноскопии гласит: будущее не должно и не может влиять на прошлое».

«Даже я знаю об этом».

«И все-таки… Вот…»

Ксения протянула мне плотный листок размером с обычную почтовую открытку. Это была фотография. Соня, Сергей и я стояли на фоне хроностанции. Это была фотография, и это не была фотография, потому что листок, казалось, излучал свет. И фигуры, и лица не были неподвижны. Это была не фотография, а маленькое окошечко в мир, окошечко, сквозь которое я видел три фигуры, три лица, три улыбки.

И тихий голосок Сонин я услышал ласковый: «Дедушка…» Я посмотрел на внучку. Она упрямо сжала губы и быстро моргала. А голосок повторил издалека: «Дедушка…» И я понял, что сквозь окошко я не только вижу трех людей, но и голос слышу внученьки.

«Возьми с собой», — прошептала Соня.

«Да, но…»

«Возьми с собой, — упрямо повторила она. — Если ты никому не покажешь листок, мы ведь, строго говоря, и не нарушим первый закон».

Наверное, не нужно было мне брать этот волшебный листок, не нужно было разрешать девочке идти на такое грубое нарушение правил. Она молода, сентиментальна, это понятно. Но я-то, старый тертый калач, я понимал, что следовало сказать: нет, детка, не нужно.

Понимал, а не сказал. Потому что неизвестно еще на чем стоит человечество, на законах ли или на нарушении их. На правилах или на исключениях из них. Обнял я внучку, теплую, молодую, пахнущую морем, солнцем, травами, новым миром. Обнял жену свою, дочку, внука, всех, кто нес сквозь века наши гены. И спасибо тебе, Ксения Сурикова. Я понимаю тебя. Может быть, ты самая понятная мне связь с новым миром. Ты заработала право плевать на инструкции и следовать зову сердца тем, что не покинула умиравших, предпочтя умереть вместе с ними. Не часто, но и мы умели это делать.

Я спрятал листок и поцеловал Соню.

Владимир Григорьевич открыл тумбочку.

— Конечно, друзья мои, мне не следовало бы рассказывать вам об этой фотографии и не следовало бы ее показывать, но… не знаю, как сказать… Вы стали так близки мне, словно вместе со мной совершили это путешествие, словно мы — один экипаж, и я бы чувствовал себя дурно, если укрывал что-то от вас. Единственное, о чем я прошу вас, пусть эта фотография будет нашей общей тайной.

Владимир Григорьевич покопался в тумбочке и достал листок, вложенный в журнал «Театр». В шестьдесят восьмой комнате было не темно. Солнца, правда, во второй половине дня не было — окно выходило на восток, но и темно не было. И все равно брызнул с листка ярчайший свет. Оконце в двадцать второй век было распахнуто, и являлся он каким-то удивительно свежим, умытым, юным. И улыбались лица на листке. И улыбки не были неподвижными. И в благоговейной тишине услышали все тонкий Сонин голосок: «Дедушка…» — Они, — вздохнул Ефим Львович, — они. Соня и Сергей. Я ведь видел их.

— Володенька, — сказала Анечка, — у нее ваши глаза…

— Абер, — сказал Константин Михайлович, — дас ист… дас ист… — и не окончил он во второй раз за годы свою присказку.

— Значит, никому, друзья мои, — сказал Владимир Григорьевич.

— Ни слова, — кивнул Ефим Львович.

— Никогда, — подтвердила Анечка.

— Никому, — вздохнул Константин Михайлович. Он открыл было рот, чтобы сказать что-то еще, но промолчал, забыв закрыть рот, и лицо его было задумчивым.

— Прокоп пришел утром, — продолжал Владимир Григорьевич, — как всегда, возбужденный. Он даже не вошел в мою круглую келью, а влетел в нее. Влетел в буквальном смысле этого слова, причем влетел, как грузовой дирижабль: в каждой руке было по объемистому свертку.

«Вот, — воскликнул он, — здесь все, чтобы ты стал состоятельным русским помещиком из Курской губернии. Ты хочешь быть состоятельным помещиком из Курской губернии, друг Владимир?» «Сколько душ?» — деловито спросил я.

«Душ?» — округлил глаза Прокоп.

«Так назывались крепостные крестьяне».

«А, да, конечно, конечно. Видишь ли, никаких… Как у вас назывался документ, который подтверждал или не подтверждал что-то?» «Справка?» «Да, разумеется, справка. Так вот, господин Харин, никаких справок о количестве душ в вашем имении мы вам не приготовили, не было тогда таких справок. Это вы потом увлеклись справками. Но вы будете прилично одеты, и в кармане у вас будет триста фунтов. Наш друг Бруно Казальс, который уже бывал в Англии времен Диккенса, уверяет, что это деньги немалые, а если учесть, что пробудете вы в Лондоне всего несколько дней, это целое состояние. Но что же ты стоишь, помещик?» «А что же я должен делать?» «Вот твой сюртук, панталоны, галстук, белье, жилетка, цилиндр, перчатки, крылатка, сапоги».

«Да, но я не вижу моего лакея, или ты хочешь, чтобы я сам оделся, но это же… смешно…» Мы посмеялись, и я натянул на себя довольно сложный костюм перламутрово-серого цвета. Удивительное дело, я знал, что одежда была только что изготовлена специально для меня, по мне казалось, что я улавливаю тонкий запах пыли и нафталина.

Я посмотрел на себя в зеркало. Курский помещик был, к сожалению, немолод, но вполне еще сохранял тотварный вид, как говорили в Госстрахе лет сто спустя после отмены крепостного права. Он был даже не лишен некой стариковской элегантности. Причем, сказал я себе, помещик, видимо, скорее либерального склада ума. Хотелось мне думать, что вряд ли он развлекается, отправляя свою дворню на конюшню для порки.

«Смотри, как на тебе сидит костюм», — горделиво сказал Прокоп, как будто это он снимал с меня мерку и кроил сюртук и панталоны.

«Недурно, — снисходительно согласился я. — Хотя, конечно…» «Ты меня пугаешь, дорогой друг, — нахмурился Прокоп. — По-моему, ты слишком входишь в роль. Может, у тебя действительно задатки крепостника. Предупреждаю, если ты захочешь остаться в Лондоне, дело твое, но помогать мы тебе не будем, а переводов от управляющего твоим имением тебе придется ждать долго.

А если говорить серьезно, друг Владимир, костюм тебе очень идет. Вот твой паспорт, можешь не рассматривать, работа классная. Вот деньги. Помни, что в фунте двадцать шиллингов, а в шиллинге — двенадцать пенсов. Но Бруно все тебе объяснит. Теперь проверим твой английский».

«Но я…»

«Хау ар ю, май диэр френд?»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату