Фильм «Сережа» кончается репликой: «Мы едем в Холмогоры! Какое счастье!»
А мы едем за границу!
В те времена считалось, что каждый советский человек за границей представляет не только себя, но и Великую Страну. И вид у него должен быть соответствующий.
В магазинах приличные вещи купить было нельзя, только у спекулянтов. И нам в Министерстве культуры выдали два талона в ГУМ на пятый этаж (на пятом этаже продавался дефицит). И мы купили: два одинаковых пальто (венгерских), два одинаковых костюма (румынских) и два одинаковых чемодана (ГДР). И два берета и галстука. «Бабочки» купили в папиросном ларьке напротив моего дома. И полетели!
Стюардесса поинтересовалась, что мы желаем на горячее, курицу или бифштекс? Я заказал бифштекс, а Таланкин курицу. Когда принесли, он спросил:
— Как ты думаешь, курицу вилкой надо есть или руками?
— А бог ее знает. Вилкой, наверно.
— Но курица же птица, а птицу едят руками!
— Подождем, кто-нибудь начнет есть, и увидишь.
Оказалось, что все заказали бифштексы. И Таланкин к курице не притронулся. В самолете было много иностранцев, и он не хотел позорить Родину.
В Чехословакии, помимо прочего, мне хотелось попробовать чешского пива и купить цанговый карандаш «Кохинор 6В», как у Михаила Федоровича Оленева. Чешского пива в Карловых Варах мы с Игорем выпили, и немало, — членам делегации его бесплатно подавали к обеду. А на сэкономленные деньги я купил не только цанговый карандаш, но еще и две пачки жвачки в Пражском аэропорту (в дьюти фри) для детей. И мы вернулись в Москву с жевательной резинкой, с карандашом «Кохинор», с чешскими бусами для Лили, жены Таланкина, с массой впечатлений.
И с «Хрустальным глобусом» — главным призом фестиваля.
Новый директор тут же позвонил в «Искусство кино», чтобы «Сережу» переставили из средних в выдающиеся. Но поздно — номер ушел в печать.
Получив «Хрустальный глобус», мы попали в разряд «наши молодые, подающие надежды режиссеры». Так нас называли в прессе лет пятнадцать. А потом, без переходного периода, сразу перевели в «наши старейшие мастера».
У меня идиотская походка — спина прямая, пузо вперед, попа назад, а ступни врозь. После Карловых Вар иду по коридору «Мосфильма», встречаю коллегу-режиссера:
— Вот что слава делает с человеком! Даже по походке видно, что знаменитость идет!
Насмешил. Какая, к черту, знаменитость? Меня даже в коридорах «Мосфильма» только знакомые узнают.
Знаменитостью я был в сорок седьмом году, в девятом классе, когда организовал школьный джаз. Собрал такой состав: две скрипки, аккордеон, рояль и три конферансье. Сам был руководителем и ударником. Нот я не знал, но, поскольку занимался в боксерской секции, за меня все охотно проголосовали. Еще у нас была певица — девочка Ляля из 610-й школы. С косичками, в школьной форме. Она пела под Эллу Фицджеральд — низким голосом и слегка подвывая. И все песни — с английским акцентом. Даже «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина».
У меня был пионерский барабан и тарелка, которую мы выменяли у пожарников. Я сидел впереди всех и в каждый номер, даже в лирическую песню, пользуясь руководящей должностью, вставлял брэк — соло на ударных инструментах. Лупил палочками по барабану и тарелке, по ободу, по боковине, по полу. Крутил палочки между пальцами и подкидывал их к потолку. Вовсю старался быть похожим на своего кумира — самого популярного в те времена ударника Лаци Олаха. (Его джаз играл в кинотеатре «Форум».)
Через полгода джаз запретили. Но мы быстро сориентировались — назвались ансамблем, выучили краковяк, падеграс и мазурку и вставили в репертуар номера под названием «Пародия на джаз». Пародию разрешили.
Поскольку никто, кроме нас, в окрестностях Уланского «стилягу» не «лабал», мы были нарасхват. Наш школьный ансамбль приглашали выступать не только во все женские школы нашего района, но даже и в Министерство деревообрабатывающей промышленности РСФСР. Деревообрабатывающий министр (в нашей школе училась его дочь) так полюбил наш ансамбль, что звал на все праздничные вечера в министерстве. Звонил директору и просил нас прислать. Министерство делало в нашей школе ремонт, поэтому директор не мог ему отказать и шел уговаривать меня. А я набивал цену:
— Некогда, Николай Тихонович. Заниматься надо. У аккордеона по двум предметам тройки, у пианино — по химии двойка, а я — сами знаете… (У меня болезнь — пропускаю буквы в словах. С первого класса.)
Директор шел нам навстречу, и двойки превращались в тройки, а тройки в четверки. А на выпускном экзамене директор собственноручно ручкой с пером № 86 лиловыми чернилами исправил в моем сочинении тринадцать ошибок, и я получил твердую тройку. (Четыре ошибки директор оставил — для достоверности.)
Между прочим. А один раз за правописание меня хотели крепко побить.
Летом сорок первого года я в Тбилиси бегал плавать на купальню. Тогда, как и сейчас, в моде были татуировки. И я сам себе выколол на руке маленький якорь. Потом такой же якорь выколол своему другу, Шурику Муратову. Потом другому мальчику из 6 «Б» — сердце, пронзенное стрелой. И стал модным татуистом — выкалывал якоря, сердца, кинжалы… А Гамлету (сыну милиционера) я выколол на груди орла, несущего голову женщины. Орел смахивал на курицу, но всем нравилось.
А потом ко мне пришел Жора. Жора учился в ФЗУ и был признанным хулиганом. Он велел мне выколоть ему на плече могильный холмик с крестом и надпись: «Нет в жизни счастья». Полдня я старался, двумя иголками накалывал Жоре на плечо тушью картинку и надпись и за это получил две папиросы «Север» (тогда я уже курил). А вечером, когда мы играли в футбол, явился разъяренный Жора: оказывается, в слове «счастья» я пропустил вторую «с», и над «могилой» красовалась надпись «Нет в жизни счатья». Жора хотел меня отлупить, но я предложил вариант: он меня не лупит, а я вместо надписи на его плече сделаю аккуратную широкую черту, а сверху напишу тот же текст без ошибок. Будет очень красиво. И еще в виде компенсации за моральный ущерб на другом плече вытатуирую кинжал, обвитый змеей с чешуей. (Чешуя особенно ценилась, колоть ее было долго и муторно.) Жора на черту и на кинжал согласился, но писать что-либо на его теле категорически запретил.
В Тбилиси я ездил часто. Летом, в конце пятидесятых, я стоял там на площади Ленина на трамвайной остановке. Подошел третий номер, а мне нужен был пятый. И вдруг из окошка высунулся вожатый трамвая и радостно закричал:
— Привет, художник!
Пригляделся — Жора! Подошел, поздоровался.
— Залезай! По блату без билета довезу!
Я сказал, что мне нужен пятый номер.
Жора закричал, что трамвай сломался и пусть пассажиры немедленно вылезают! Пассажиры вышли, и Жора без остановок довез меня в пустом трамвае до улицы Николадзе. Прощаясь, я написал свой телефон и адрес и дал Жоре: «Будешь в Москве, заходи».
Жора взглянул и вернул мне листок:
— С другой стороны нарисуй кинжал со змеей.
— Зачем?
— Традиция, — и Жора показал пальцем.
В слове «Москва» я пропустил букву «в».
Тогда, в сорок седьмом, на выступлениях нашего ансамбля в спортивный зал набивалось столько народу, что пожарники в целях противопожарной безопасности сгоняли нас со сцены и несколько раз отменяли концерты.
В Уланском, на Сретенке и на Мархлевского меня все школьницы узнавали! А среди «мелочи» (второй-третий класс) шла борьба за честь нести на концерт мои барабан и тарелку.
Победил заика Козленок, парень из третьего «Б». Я затыкал палочки за пояс, засовывал руки в карманы и шел, насвистывая сквозь зубы, а впереди важно вышагивал гордый Козленок с моими инструментами в руках… Вот когда я был знаменитым!
Прошло много лет. В конце семидесятых в Доме архитектора на масленицу устроили блины для актеров театра «Современник». По старой памяти позвали и меня. Под конец вечера на эстраду, где играло трио: рояль, контрабас и ударник, поднялся Михаил Козаков и заявил:
— Все знают, что Евгений Евстигнеев хороший актер, но никто не знает, что он потрясающий ударник. Давайте попросим, чтобы он сыграл.
А архитекторы сказали:
— Все знают, что Данелия режиссер, но никто не знает, что он барабанщик получше вашего Евстигнеева.
Решили устроить соревнование. Евстигнеев сыграл так, что мне на сцену вылезать уже не хотелось. Но отступать было некуда, и я старался, как мог.
Стали решать, кто победил. Актеры кричат: «Евстигнеев», архитекторы — «Данелия». Призвали в арбитры ударника оркестра, толстого и лысого немолодого человека с красными прожилками на щеках. И он на вопрос «кто лучше» сказал, заикаясь:
— К-конечно, Данелия.
А в гардеробе, когда я одевался, он ко мне подошел:
— Г-гия, ты меня не узнаешь? Я К-козленок…
Мы выпили по сто грамм и больше никогда не виделись.
И еще одно воспоминание, связанное с джазом.
Иногда в наш школьный оркестр удавалось залучить трубача. Чарли было девятнадцать лет. Маленький, щуплый, длинноволосый, одетый по моде сорок восьмого года — туфли на толстой каучуковой подошве, брюки дудочкой, пиджак почти до колен, зеленая широкополая шляпа, — Чарли был великолепным трубачом. Но его ни в один оркестр не брали, потому что Чарли играл только джаз. В руках у него всегда был футляр с трубой. И он охотно вынимал ее по первой же просьбе. Встретишь его на улице Горького или в клубе железнодорожников, попросишь: «Чарли, сыграй», — он тут же достает трубу, вставляет мундштук и начинает «Сан-Луи блюз»… Играл минут пять — пока не подбегали дружинники и не утаскивали Чарли в милицию. При мне так его уводили раза три.
В тот день я проснулся в пятом часу. Уже светает — в начале июня в Москве светает рано, — тихо, даже воробьи еще спят. И вдруг слышу — еле-еле, очень тихо — звук трубы, «Сан-Луи блюз». Я оделся, вышел. На улице — никого. Прошел переулок, вошел на звук через арку во двор. На третьем этаже в окне — Чарли. Голый по пояс, в шляпе на глаза. Играет на трубе с сурдинкой. Странно, но звук, когда я подошел, не усилился — такой же тихий.
— Что, Чарли, не спится?