— Верико! А Верико!
— Что? — не открывая глаз, сонно спрашивает Верико. Как всякая театральная актриса, она поздно ложится и поздно встает.
— Открой глаза! Посмотри!
Верико приоткрывает один глаз.
— Ну?
— С такой покрышкой можно ездить? Можно?!
— Хороший шофер с такой покрышкой может ездить, а у говновоза любая лопнет, — бурчит Верико.
— Вера Ивлиановна, я вас вожу, — напоминает Профессор.
Верико открывает оба глаза.
— Господи, чем я перед тобой провинилась, что ты окружил меня такими идиотами!..
И далее она минут десять с трагедийным надрывом сетует на судьбу. Верико Анджапаридзе критики включали в десятку лучших трагедийных актрис ХХ века, и, когда она с таким пафосом говорила на сцене, зал рыдал. Но Профессор был человеком дела и эмоциям не поддавался. Когда Верико утомилась и замолчала, он спокойно говорит:
— Деньги давай.
Верико тяжело вздыхает, переворачивается на другой бок и бормочет:
— В тумбочке посмотри…
А когда у Верико уже не было средств содержать шофера с машиной, Профессор переквалифицировался в футбольные фотографы и прославился больше, чем Чиаурели, и даже больше, чем Верико и Софико. Прославился почти как Котэ Махарадзе. Если в ворота тбилисского «Динамо» забивали мяч, весь стадион, шестьдесят тысяч болельщиков орали: «Профессор, не снимай!!!»
Бабушка Бута жила отдельно — у нее была своя комната. Когда я три недели прогуливал школу (почему — я рассказал выше), я в девять утра являлся в гости к Буте. Бута усаживала меня в кресло, варила кофе, набивала табаком папиросы (Бута курила, и мама курила, и папа курил, и Верико курила, и Отар курил, и Рамаз курил, и Нюра курила, и я втихомолку курил с одиннадцати лет — только Джиу и собака Бутхуз не курили) и рассказывала о прежней жизни в Кутаиси, о дворянском собрании, о балах (бабушка была урожденная княжна Месхи). Ровно в час, когда заканчивались уроки, я забирал свой портфель и шел домой, каждый раз прихватывая у Буты пару папирос. А Бута делала вид, что не замечает, — чтобы не придавать моему курению официального статуса.
Так продолжалось до тех пор, пока Буту не навестила мама.
— Самый внимательный из всех вас мой внук Гиечка, — сказала ей Бута, — каждый день ко мне заходит, чтобы мне скучно не было.
— Когда он к тебе заходит? — удивилась мама.
— С утра.
— И давно?
— Две недели.
— Мама, с утра ребенок в школе должен быть, а не у тебя! — расстроилась мама. — Вот что значит без отца растет!
И Буте попало, и мне. Мама в первый и последний раз стукнула меня по затылку, тут же испугалась и стала переживать:
— Гиечка, больно?
Час я ее потом успокаивал.
А зимой Бута поскользнулась, упала и сломала бедро. Её перевезли к Верико, и она лежала в комнате на первом этаже. Всегда свежая, чистенькая, доброжелательная. Времени свободного у нее было мало. Возле Буты стоял телефон, и она исполняла обязанности диспетчера: всегда знала, где кто, что было очень сложно при таком количестве обитателей дома. Кроме того, она решала за нас задачки: мне по арифметике, а Рамазу и Джиу по алгебре. И еще делала заданные им в школе на дом переводы с французского.
Каждую субботу приходил сын Буты, средний брат мамы Леван, и клал Буте под подушку деньги. А мы потом у нее выцыганивали почти все на кино, мороженое и семечки. Бута никогда не отказывала, но больше всех получал Джиушка (он был сиротой, и Бута его не только любила, но и жалела). А Верико жаловалась маме, что Бута окончательно разбалует детей.
Иногда, когда приезжали родственники, мне стелили в зале. Там на стенах висело много картин. Особенно мне нравилась картина Пиросмани — белые барашки на темном склоне. Когда я вспоминаю дом Верико, я вспоминаю этих барашков, освещенных луной.
Но спать в зале я не любил. Потому что каждый раз ровно в шесть утра в кабинете Чиаурели (двери которого выходили в залу) начинал петь Карузо: это дядя Миша проснулся, поставил свою любимую пластинку и уже начал что-то мастерить.
В его кабинете кроме письменного стола и стеллажа с книгами стоял рабочий стол с инструментами, тисками и токарным станком. И дядя Миша все время что-то мастерил: то мебель для загородного дома, то нарды. И меня к этой деятельности приобщил: под руководством дяди Миши я выточил мундштук из плексигласа, который потом подарил Буте.
Сын зеленщика Михаил Чиаурели в жизни добился многого. Он был скульптором, киноактером, режиссером, слесарем, плотником, хорошо играл на гитаре и очень хорошо, профессионально, пел: и романсы (которых он знал бесчисленное множество), и оперные арии (он занимался в консерватории вокалом).
Когда я говорю, что на мое творчество оказал громадное влияние Михаил Чиаурели, многие удивляются, что может быть общего между постановщиком фильма «Падение Берлина» и режиссером фильма «Я шагаю по Москве»… Но они никогда не видели первые фильмы Чиаурели «Хабарда» и «Последний маскарад» и главное — не слышали его рассказов. Рассказчиком дядя Миша был потрясающим, другого такого я не встречал. (Я уже писал, что одна из его историй — про директора — целиком вошла в фильм «Не горюй!».)
Дядя Миша рассказывал обо всем с юмором. Даже об очень грустном.
Из рассказов Чиаурели. Когда умер старый Эдишер, Чиаурели был за границей. До Тифлиса добрался в день похорон. Заходит он в свой двор, посредине двора — стол, на столе — гроб, вокруг на некотором расстоянии стоят родные и друзья. На ступеньках веранды музыканты: зурна, барабан-доли и певец Рантик — из хинкальной на Плеханова. Зурна выводит печальную мелодию, и Рантик тоненьким фальцетом поет.
Около гроба сидит мать дяди Миши, вся в черном, голова опущена, лица не видно. Дядя Миша подошел к ней, обнял — и почувствовал, что она мелко-мелко дрожит. «Плачет, конечно».
— Мама, я здесь. Я приехал.
Мать, не поднимая головы, погладила его руку, и тихо, чтобы другим не было слышно, сказала:
— Хорошо, что ты приехал, сынок. Умоляю, скажи Рантику, чтобы замолчал, а то я от смеха описаюсь.
На бумаге этот рассказ много теряет, потому что Чиаурели воспроизводил пение Рантика, — и мы понимали, что от смеха точно можно было описаться. Рантик пел, слегка подвывая, а какие-то слова вдруг громко выкрикивал и подпрыгивал… Нет, это надо было слышать и видеть.
Верико и дядя Миша официально расписались, когда Чиаурели исполнилось семьдесят пять (и то только потому, что дяде Мише было лень писать завещание). А когда дяде Мише стукнуло восемьдесят семь, у них случилась первая сцена ревности: Верико нашла у Чиаурели любовное письмо от одной кинозвезды немого кино… А до этого они жили мирно. Обязанности были четко распределены: дядя Миша зарабатывал и строил — он любил и умел строить. Он построил этот дом Верико, дом в дачном поселке Цхнети, большой дом в Дигоми (деревне, где он родился)… А Верико любила и умела тратить.
После войны дядя Миша купил американский «Паккард» — Профессор очень гордился, что ездит на такой машине. Потом Чиаурели уехал на съемки, а когда вернулся, Профессор встретил его на «Победе»: Верико продала «Паккард», а на разницу купила шубу. В следующий раз после съемок Профессор встретил Чиаурели уже на «Москвиче» — Верико купила себе еще одну шубу. И на вопрос мужа «Зачем столько шуб?» ответила:
— У Сары Бернар было сто тридцать семь. А у меня только три, и одна лезет.
Когда дядя Миша умер, Верико продала второй этаж дома — для того, чтобы отремонтировать первый.
Софико Чиаурели пошла в отца — она неутомимый строитель. После смерти Верико Софико надстроила третий этаж, потом подстроила к нему лифт, потом пристроила к третьему этажу веранду… А потом под верандой соорудила мастерскую для своего сына Никушки, который стал художником. После девяностого построила во дворе стойку бара и поставила столики с зонтиками — решила заняться бизнесом. Устроила кафе. Но бизнес прогорел — за столиками все время сидели друзья и знакомые, и брать с них деньги за кофе было неудобно. Да у них и не было.
А сейчас Софико построила во дворе маленький бассейн, и пристроила к дому вторую веранду, а напротив дома Верико, на склоне Горы Раздумий, собирается построить театр. Проект уже есть.
— На какие шиши? — каждый раз удивляюсь я.
— Я сама удивляюсь, — отвечает Софико.
Кто-то бесплатно даст материалы, кто-то рабочих пришлет — Софико в Грузии любят. Ну, и в долги влезает, наверное.
Про маленькую Софико скажу только, что она была очень наблюдательная девочка.
На свадьбу Отара во дворе зарезали свинью, разделали и стали варить в большом котле. Я наблюдал эту сцену с веранды и вдруг обнаружил, что Софико стоит рядом и тоже смотрит. Трехлетняя девочка — и такие ужасы!
— Свинюшку выкупали, — радостно сообщила мне Софико.
Софико моложе на восемь лет. Разница громадная: когда ей было три, мне было одиннадцать, когда мне было двадцать — ей было двенадцать.
Когда Софико стала актрисой, я, конечно, понимал, что она хорошая актриса, способная. Но Большой актрисой для меня была Верико. Я смотрел фильмы, где играла Софико, и когда театр Марджанишвили приезжал на гастроли в Москву, я ходил на все спектакли, где играла Софико. Сидел в первом ряду и мучился: через двадцать минут мне уже так хотелось курить, что я не понимал, что происходит на сцене, и ждал антракта. (И так было всегда, пока я не бросил курить. Я не пропускал ни одной премьеры Леонова, но ни одну, можно сказать, не видел.)
Какая Софико актриса — я понял, только когда в Доме работников искусств был ее творческий вечер. Там было много фрагментов из ее фильмов, она показывала отрывки из спектаклей. И передо мной раскрылась актриса такого широкого диапазона, с такой богатой палитрой, что я понял — в доме Верико была не одна Большая актриса, а две.