На тропинке послышались странные звуки, будто кто-то ласково урчал и одновременно смеялся. Потом из темноты шумно скатился по откосу Бой. В зубах у него белел сверток. Следом за Боем сбежала маленькая фигурка с большим тюком в руках.
— Ты?! — глупо спросил Антон, не веря своим глазам.
— Я, — почему-то виноватым голосом сказала Юка. — А что? Думаешь, я обиделась? Я обиделась. А потом подумала, что глупо и несправедливо обижаться на тебя сейчас.
— И не страшно тебе было?
— Нисколечко… — сказала Юка, но тут же помотала головой. — Нет, неправда! Очень-очень страшно. Прямо жутко!
— Зачем же шла?
— Но ведь тебе одному еще страшнее! А вдвоем не так. Правда? Ты бы ведь тоже так сделал?
Антон промолчал. Он совсем не был уверен, что поступил бы так же, как она.
— А потом… — начала Юка и осеклась.
Этого объяснить нельзя.
Когда она была маленькой, папа называл ее «Ошибкой».
— Почему я Ошибка? — спрашивала Юка.
— Ты по ошибке родилась девочкой. Тебе следовало родиться этаким сорванцом с тугими кулаками и вечно расквашенным носом…
Юка была девочкой, тем не менее нос ее часто бывал расквашен. Во всем и всегда она искала и требовала справедливости. Она расстраивалась и сердилась на книжки и кинокартины, если в них находила несправедливость, и, не раздумывая, лезла в драку, если сталкивалась с несправедливостью лицом к лицу. Ее били, она не плакала и никому не жаловалась. С девочками было скучно. Они болтали о тряпках, шушукались о мальчишках, жеманничали, притворялись ужасно нежными и взрослыми девушками. Юку все это не интересовало, и она предпочитала водиться с мальчишками. Иногда они были грубы, но по крайней мере поминутно не куксились, не манерничали и умели мечтать. Они мечтали стать летчиками, моряками, исследователями, Чапаевыми, открывателями кладов и всяких сокровищ. Правда, зачастую мечты у них были какие-то очень деловитые, иногда просто шкурные.
Когда Юке прискучивали чересчур практичные мечтания товарищей, она уходила гулять одна. Тогда никто не мешал глупой болтовней о деньгах и о том, что с ними можно сделать. Деньги — это прямо какое- то несчастье: о них без конца думают и говорят, будто весь мир можно купить, разменять на какие-то металлические кружочки или бумажки в радужных разводах… Он ведь так беспредельно огромен и удивителен! И полон тайн. Они не только в далеком будущем, за морями, за горами. Они здесь, они всюду. Вот стоит только свернуть за угол или заглянуть в тот двор, протянуть руку — и откроется тайна…
Юка не умела ходить медленно. Она начинала идти медленно, чинно, как все, потом шла все быстрее, быстрее и наконец пускалась бегом. Ей казалось, пока она идет медленно, там, впереди, может быть, в той улице или вон в том переулке, случится что-то чрезвычайно интересное, важное, а она не увидит, раскроется тайна, а она не узнает… И она бежала. Так было легче и лучше. Она бежала навстречу всему, широко распахнув в удивлении и восторге свои большие синие глаза.
Особенно любила Юка гулять в белые ночи. Это удавалось редко. Но иногда мама и папа уезжали в субботу вечером к друзьям в Петергоф и оставались там ночевать.
— Смотри, Юленька, — говорила мама, — ты уже большая девочка, я на тебя полагаюсь. Из дома не выходи, поужинай, послушай радио и ложись спать.
— Да, конечно, мамочка, — серьезно отвечала Юка, но, как только дверь закрывалась, делала по комнате круг колесом.
Это искусство стоило ей долгих часов труда и многих синяков, но, когда она однажды во дворе, зашпилив подол платья английской булавкой, прошлась колесом перед ошеломленными ребятами, все признали, что колесо она делает даже лучше, чем Петька из семнадцатой «а».
Потом она стелила себе постель — по возвращении на это никогда не хватало сил! — и, стараясь, чтобы не заметили соседи, выскальзывала из парадного.
До угла, где улица Рубинштейна вливается в Невский, подать рукой, а там и вовсе близко до Аничкова моста. На нем стояли «наши лошади», как говорила про себя Юка. Еще было не очень поздно, по проезжей части мчались машины, по тротуарам текли потоки пешеходов, и Юка всегда поражалась, почему они даже не поднимают головы, чтобы посмотреть на лошадей. Кони так прекрасны, так непохожи на замученных животин, которые изредка волокли по улице громыхающие тяжелые подводы. Эти были горды, сильны и непокорны. Разметав в могучем рывке хвосты и гривы, они вставали на дыбы, вырывали поводья из рук юношей. Юноши были тоже красивы, но Юке они не нравились. Они пытались покорить гордых, свободных лошадей, чтобы потом, может быть, запрячь их в громыхающие подводы… Юка знала, помнила каждый клок гривы, каждую жилку на могучих телах коней, но, заложив руки за спину и задрав голову, она обходила и рассматривала каждого заново.
— Вы молодцы, — потихоньку говорила она, — смотрите не поддавайтесь! — и шла дальше.
В странном призрачном свете замирало движение машин, исчезали озабоченные, усталые пешеходы. И тогда становились видны бродяги, а среди них была Юка, одинокая маленькая девочка в большом городе. В нем было живым все, и Юка разговаривала со всем живым.
В сквер перед театром Юка не заходила — памятник Екатерине ей не нравился. Екатерина была похожа на тумбу, а сидящие вокруг постамента придворные наклонялись друг к другу и фальшиво улыбались, будто гадко сплетничали.
Юка прямиком шла к каналу Грибоедова. Там был ее любимый висячий мостик. Две пары грифонов, взметнув вверх золоченые крылья, зажимали в пастях цепи, на которых висел мостик. Юка гладила их тугие холодные бока, мускулистые лапы, оглядывалась по сторонам, нет ли кого поблизости, и говорила львам:
— Тяжело? Устали, бедняжки? А знаете что? Вы возьмите и опустите мостик. Пусть полежит, ничего ему не сделается. А вы отдохнете. Или вы боитесь, кто-нибудь увидит? Так я посторожу и, как кто появится, свистну. Ладно? Вот стану за то дерево и даже сама не буду подсматривать. Вот честное слово, не буду!
Юка бежала и пряталась за дерево. Она все-таки не выдерживала и подглядывала. Самую чуточку. Крылатые львы, наверное, догадывались, что она хитрит, и никогда не опускали мостика.
— Эх, вы, — говорила Юка, — какие вы боязливые. А еще львы! — и шла дальше.
В колоннаде Казанского собора шептались парочки. Они провожали удивленными взглядами маленькую девочку, шагающую между колоннами; Юка не обращала на них внимания. В это время она шла среди гигантских стволов окаменевшего леса. Здесь было пустынно, дико, и тайна могла выглянуть из-за каждого ствола…
В садике возле Адмиралтейства она подходила к памятнику Пржевальскому и гладила надменно- скорбную морду бронзового верблюда.
— Плохо тебе, да? — сочувственно говорила она. — Я понимаю. У нас в Ленинграде такой ужасный климат…
Потом она шла к памятнику Петру. С Медным всадником у нее были сложные отношения. Она восхищалась им и очень осуждала за то, что он так жестоко поступил с несчастным Евгением. В конце концов, что он сделал такого? Он ведь такой жалкий, даже не требовал, не просил, а только думал о том, что мог бы бог ему прибавить ума и денег…
Опять эти проклятые деньги!… И потом у него утонула невеста, несчастная Параша. За что же было его пугать и сводить с ума? Нет, это просто жестоко и несправедливо!
Приложив ладошку козырьком, Юка подолгу всматривалась в одутловатое лицо всадника. Черные провалы его глазниц смотрели поверх голов пешеходов, Невы, строений на Васильевском, куда-то в такую даль, в какую не могла заглянуть Юка. Но все равно, какой он ни великий, Юка не боялась и каждый раз укоряла его: «Такой большой и сильный — на маленького и слабого! Неужели не стыдно?!» Бронзовый великан не обращал внимания на козявку у своих ног, смотрел в свое неведомое далеко, и рука его так же неподвижно простиралась в пустоте.
От памятника Юка направлялась на набережную и шла вдоль каменного парапета к Адмиралтейству, потом к Зимнему. Она шла и в такт медленным шагам повторяла чеканные строки.