Мел сыпался с потолка и розовел.
Впоследствии Васька научился ослаблять эту и подобные ей картины тем, что рисовал их в своем воображении, раз за разом все более обобщая и облагораживая, но долгое время нес их в себе в натуральном виде и иногда выскакивал из-за стола в столовой, унося дурноту.
Придя домой, Васька раскатал ковер — это была тусклая копия васнецовских «Богатырей», написанная разбеленными красками. Узор по краям скучный, сине-зеленый, холодный. Васька долго смотрел на ковер, зяб и с каждой минутой все отчетливее понимал — ему не сделать и так.
В форточку со двора шел запах оттепели, осиновых дров, ржавого кровельного железа и хлорной извести.
У Васьки засосало в желудке. Комната показалась убогой и грязной — в самый раз напиться.
Где-то рядом, скорее всего прямо в ухе, раздался смешок отставного кочегара дальнего плавания, маляра-живописца Афанасия Никаноровича: «Ты, Васька, никак оробел? Это ж соплями писано. Для ковра что нужно? Чистый цвет. И оставь ты свои конфузы чертовой бабушке. Грунтуй мягче, с олифой. В овале писать будешь? Пусти греческую меандру — «набегающую волну». Наверху и внизу меандру спрями, заведи ее наружу острой петлей. Меандра и для трафарета нетрудная, и для первого раза — потом можешь аканты и лотосы запузыривать. В углах круглые щиты нарисуй с птицей в профиль и мечи крест-накрест — «Богатыри» как-никак. На все трафареты вырежи. В строгом порядке. Чтобы никакой грязи».
Васька пошел на улицу. Голос Афанасия Никаноровича все наставлял его и подбадривал.
В углу двора, не загороженном дровами, в кружок стояли легко и туго одетые парни — пасовали друг другу футбольный мяч, не азартно, не торопливо, не вынимая рук из карманов и папирос изо рта. В другом углу, у парадной, где булыжник еще до войны был залит асфальтом, каждая сама по себе, танцевали девчонки: танцуя, переговаривались, шептались, читали конспекты и что-то записывали, но чаще смеялись.
Детей во дворе не было — дети играли на пустыре за домом в только что закончившуюся войну.
Еще неуверенно купил Васька на Андреевском рынке в хозяйственной лавке, пропахшей керосином и восковой мастикой, рулон рубероида для трафаретов, сухих белил цинковых, олифы и клея для грунтовки.
Сгрузив все это в комнате, поехал в Гавань на свалку. Там навязал ношу реек от ящиков, в которых, как он полагал, были упакованы немецкие станки.
Вечером, когда к нему заглянула Анастасия Ивановна, у него уже было сколочено два подрамника и натянута на эти подрамники разрезанная пополам простыня.
Анастасия Ивановна долго и брезгливо разглядывала белесый ковер.
— Кроту ясно, что не Рембрандт, — проворчал Васька. — Нагляделась в своем Эрмитаже шедевров.
Анастасия Ивановна не расслышала.
— Что я твоей матери скажу? — спросила она. — «Ии-ээх!» — вот что я ей скажу. Для того воевал, чтобы этак писать? Не похвалил бы тебя Афоня. Уж я тебе говорю, поверь, — осердился бы. — И она ушла, унося на своем чистом лбу священное негодование.
Чтобы не замарать пол грунтовкой, Васька разостлал газеты.
Грунт приготовил так: в жидко разведенный клей (клей он купил мездровый, пластичный) всыпал сухих белил цинковых, влил олифы и все это хорошенько взбил кистью. Такой грунт неломкий, и краска на нем блестит.
«Насчет трафаретов — не ленись, — наставлял его маляр-живописец. Если сумеешь для неба трафарет вырезать, это и будет самое то. А прописывать, Васька, надобно кистью легкой, в одно касание, не дыша».
На следующий день Васька набрал художественных масляных красок в тюбиках и в банках в магазине под «Титаном», рельефной пасты, бронзового порошка, льняного масла и лаку.
Трафареты он резал три дня. Упростил и обобщил форму. Фигуры сдвинул плотнее.
В масло Васька добавил лаку, чтобы краска быстрее высыхала.
«Приступай! — скомандовал ему голос Афанасия Никаноровича. — Все пиши теплом. Оружие и доспехи — холодом».
Васька все писал теплыми тонами, даже небо, потому холодная голубизна доспехов оказалась такой сияющей. Меч был остер. Шеломы строги.
Когда краска подсохла, Васька прописал фигуры и лица, гривы и хвосты, а также траву. Положил подрамники на пол, накапал разноцветных кругляшков по одежде и на оружии. Очертил орнамент рельефной пастой и припорошил бронзовым порошком. Лишний порошок сдул.
Отягчали богатырей и коней богатырских богатство оружия и роскошь одежд: жемчуга, алмазы, изумруды.
«А что, Васька, гут», — одобрил его работу голос Афанасия Никаноровича.
Ваське самому нравилось. Это были ковры. Не копии с васнецовской картины, но ковры.
— Елки-палки! — сказал он гордо и услышал из-за спины:
— Вася, а зачем же ты над Афоней-то измываешься? Что он тебе плохого-то сделал кроме хорошего? — За его спиной стояла Анастасия Ивановна и горестно жевала губу.
Васька, оторопев, даже рта раскрыть не успел — Анастасия Ивановна ткнула пальцем в Добрыню.
— Это же ты Афоню нарисовал с бородой.
И точно, Добрыня Никитич был основательно похож на отставного кочегара дальнего плавания, маляра-живописца Афанасия Никаноровича.
— Кого же рисовать тогда? Он мой учитель, я его помнить должен.
Этот ответ оказался, наверное, единственно правильным, потому что, когда Васька предложил Добрыню Никитича переделать, Анастасия Ивановна воспротивилась:
— Ладно уж. Может быть, я у тебя один коврик куплю, — и ушла, роняя слезы в носовой платок.
В их квартиру Афанасий Никанорович вошел лет за пять до войны как мастер, чтобы произвести ремонт жилплощади, на которой поселилась новая жилица Анастасия Ивановна.
— Обои светленькие — ситцевый луг. Для молодой интересной дамочки грамотно. Бордюр узкий, поскольку комната вытянутая и невысокая, постановил он. — Чай и кофий за счет хозяев.
Работал он чисто и споро, во время работы пел баритоном, а когда не пел, объяснял, что такое пустячное дело не его квалификация, что согласился он на поклейку обоев и простую побелку потолка, а также покраску дверей и рам исключительно из-за красоты и фигуры Анастасии Ивановны. А по-настоящему он отставной кочегар дальнего плавания и маляр-живописец, по-научному — альфрейщик.
— Необразованная Настька девица, но видная — приглядись, — говорил он тринадцатилетнему Ваське; Васька сразу почувствовал с ним родство душ. — И душевная — одиночество понимает.
После ремонта Афанасий Никанорович не то чтобы насовсем у Анастасии Ивановны поселился, но стали они жить вместе. Только чудно.
Был Афанасий Никанорович старше Анастасии Ивановны лет на двадцать, если точно — на двадцать два. Высокий, летом в двух-, а то и в трехцветных плетеных сандалетах или в замшевых туфлях с лаком, зимой в бурках, носатый, волосы ежиком — желтые перчатки носил, имел невыбриваемые морщины на щеках, красные от скипидара руки, веселые косые глаза. И был он озорником.
Однажды, воскресенье было, Афанасий Никанорович сунул Ваське замотанную в бумагу пробирку с прозрачной жидкостью и кусочек металла. И сказал:
— Сейчас мы с Настькой утку сядем кушать, а ты зайди, будто за солью. И эту пробирку сунь за шкаф. Бумагу скомкай, чтобы пробирка между шкафом и стеной засела. Все это сделаешь, входя. А уходя, когда будешь говорить в дверях: «Спасибо, спасибо», этот кусочек железа в пробирку брось. Понял уходя?
Васька проделал все, как было назначено.
Через несколько минут в комнате Анастасии Ивановны пошел шум. Афанасий Никанорович громогласно разглагольствовал о бескультурье некоторых девиц, серости и неумении вести себя за столом — тем более стол воскресный, с вином и уткой. А потом с треском дверь распахнулась, и в коридор выкатила такая сильная сероводородная волна, что Васькина мама, задыхаясь, пошла хохотать впокатушку.