запекшаяся, неровная полоса, и пьяный вчера — сегодня стал для полировщика трупом.
Опущенная рука хлопнулась на траву и, повернувшись, приняла прежнее положение. Возле нее лежал револьвер, полузакрытый стеблями.
— Караул, — закричал полировщик, пятясь, как лошадь от узды. — Ай! Ай! Ай!
Весь в жару от волнения, он то подходил ближе, то оглядывался, топтался, кружась вокруг мертвого, охая бессмысленно, торопливо ругаясь. Труп казался ему обманщиком, чем-то вроде пройдохи, клянчащего на бутылку, и возбуждал в нем острое любопытство, смешанное с презрением.
— Дурак… ах ты господи! Дурак! — выпячивая губы, тянул он. — Руки на себя наложить, какие же это способы… а?
Бодрый от сна, он вспомнил, какой он хороший мастеровой, как его уважает начальство, как в следующую получку он непременно, непременно принесет домой все, решительно все, до одной копеечки, и почувствовал к мертвецу презрительную жалость, нечто вроде презрения мужика к барину, выпиливающему по дереву. Затем, струсив, что его могут увидеть здесь, возле трупа, поспешными, большими шагами зашагал в сторону, туда, где по просвечивающей среди деревьев тропе тянулись группы рабочих.
Монотонная ярость гудка будила окрестности. Пар насмешливо выдувал:
Кошмар
Каждый вечер, перед тем, как уйти в свою комнату и лечь спать, я с женой читал вслух какую-нибудь книгу. Чтение продолжалось обыкновенно до тех пор, пока утомленный глаз переставал различать буквы. Самые остроумные, художественные места казались тогда непонятными алгебраическими формулами, смертельно хотелось спать, и сон манил так неудержимо, что никакое интересное положение, описанное автором, будь это дуэль, раскрытие преступления, любовь с сомнительным исходом, — не могло заставить меня бодрствовать и прочесть главу до конца. Книга захлопывалась, я целовал жену, желал ей спокойной ночи и, захватив свечку, отправлялся к себе.
Раньше, год или два назад, пока жизненные заботы еще не расшатали наши нервы и не сделали нас типичными, раздражительными горожанами, чтения эти не были так регулярны и происходили тогда, когда мы чувствовали общий действительный интерес к какому-нибудь литературному или общественному явлению, новому роману, критическому этюду. Тогда часто мы долго спорили по поводу прочитанного, полные искреннего сожаления о том, что в книге слишком мало страниц. А когда стало скучно спорить и читать вместе, потому что вкусы и мнения другого были заранее известны, незаметно окрепшая привычка заставляла меня каждый вечер раскрывать книгу и читать, а жену слушать, пока чрез определенное, небольшое количество страниц не приходил крепкий, здоровый сон.
В тот вечер, о котором идет речь, мы долго не ложились: жена увлеклась разборкой платьев, выбирая те, которые, по ее мнению, можно было подарить прислуге; а я шагал по комнате, машинально останавливаясь около разбросанных юбок и кофточек и время от времени делая бесполезные замечания по поводу той или иной вещи. Ольга была в добродушном настроении и не сердилась на меня, как обыкновенно, если я мешался в ее, женское дело; но все же, когда я выразил сомнение в пользе длинных рукавов, она сказала мне, не отрываясь от сундука:
— Ну и ладно. Если ты ничего не понимаешь, то, сделай одолжение, замолчи.
— Однако я не раз давал тебе советы, — возразил я, — и ты соглашалась со мной. А сейчас я высказал свое мнение только принципиально.
— Держи его про себя, свое мнение, — отрезала Ольга, расправляя пожелтевшие кружева. — Вот.
— Милая, — сказал я, смеясь, — ты бы легла. Ты сонная и раздражаешься. А платья посмотришь завтра; торопиться, кажется, некуда.
— Ну, я уж не могу, — сказала жена, нерешительно рассматривая голубой шелковый лиф. — Начала, так надо кончить. А если скучаешь, почитан мне.
Я послушно сел к окну и раскрыл новую книжку журнала, приготовляясь прочесть рассказ известного, давно не писавшего литератора.
— Ну, слушай, — сказал я. — «Тяжелые дни», глава первая.
— Знаешь, Павлик, — встрепенулась жена. — Я лучше завтра это сделаю. Надо будет и нафталином пересыпать. А?
— Конечно, — усмехнулся я, — ведь это же я и сказал тебе две минуты назад.
— Спасибо.
— Не за что.
Наступило короткое молчание.
— Крошка, — сказал я. — Ты, детка, капризничаешь. Бай-бай пора… Ложись-ка, ложись.
— Спа-ать… — зевнула Ольга. — Скучно. А ты мне почитай, пока я усну…
— Ну, разумеется.
Она стала раздеваться, и я, сидя спиной к ней, по шороху угадывал, какая часть туалета сейчас снимается Ольгой. Вот легкий, упругий треск — это расстегивается кофточка; неуловимый, интимный шум — падают юбки; мягкое волнение воздуха — распущены волосы. Стукнули отброшенные ботинки, и Ольга босиком подошла сзади ко мне, закрывая мои глаза маленькими, теплыми руками. Я поцеловал ее пальцы, встал и сказал:
— Пол холодный, и ты простудишься.
Она сонно улыбнулась прищуренными глазами и села на кровать. Потом юркнула под одеяло и выставила розовое, хорошо знакомое мне и милое лицо.
— Бр… вот холодище, — капризно протянула она. — Завтра с утра — все печи; слышишь, Павля?
— Слышу, — сказал я; разделся, поправил огонь свечки, развернул книжку и стал читать.
Ольга слушала, закрыв глаза, и дыхание ее постепенно делалось все ровнее и глубже. Читал я вяло, но одно место, довольно яркое и с претензией на философское обобщение, расшевелило меня. Я улыбнулся и тронул Ольгу за плечо.
— Оля. Не находишь ли ты, что автор врет? Оля…
Повернув голову, я убедился, что жена спит. Сладкое, медленное дыхание ее грело мои волосы. Жаль. Интересно было бы узнать, что она скажет.
Я мысленно повторил, снова улыбнувшись, строки, показавшиеся мне избитой чепухой:
— «Нет свободы; нет никакой свободы… Только мысль разве свободна, да и то, как подумаешь, что ничего-то мы не знаем, — так и в этом усомнишься. Так-то, Григорий Абрамович…»
— Нет, Григорий Абрамович, — мысленно обратился я к лицу, выведенному автором в образе юноши, жаждущего подвига, — врет ваш автор.
Мне сильно хотелось спать, и я, даже при большом усилии, не мог бы стройно продумать и высказать свое опровержение. Но казалось мне, что если я, скромный, среднеодаренный человек, бухгалтер большого банка, из мелкого, голодного ничтожества выбился повыше, к незаметному, но полезному интеллигентному труду, женат на хорошенькой доброй женщине и свободен в своем двухсотпятидесятирублевом бюджете, — то есть у меня некоторое право поспорить с автором рассказа. Я сам работал, сам прошел все стадии борьбы за право жить и быть сытым, — а никто другой.
Положив книгу на столик, я обвел глазами красивую, со вкусом выбранную обстановку жениной