– Несколько странно, – генерал покачал головой. – Что вы думаете относительно близости Тимура Рахитова с семьей инженера Нарежного? Он, кажется, хочет жениться на его единственной дочке?
Соколов усмехнулся.
– Мы с ней сегодня должны встретиться, – вот и посоветуемся. Не легко ей будет, но… Я с ней поговорю откровенно.
– Правильно, поговорите, – одобрил генерал Тарханов.
Скорбная фигура в черном появилась у калитки дачи Нарежных вскоре после того, как Ефим Саулыч, изнывая от скуки, принялся – в который раз! – перечитывать «Сагу о Форсайтах». Отвлекаясь от чтения, Ефим Саулыч пытался решить важный вопрос: что бы такое предпринять, дабы хоть на час-другой оказаться среди оживленных, шумных, жизнерадостных людей. Сложившаяся с годами привычка, мудро именуемая учеными «жизненным стереотипом», зверски терзала ушедшего на пенсию артиста, не давала ему возможности нормально пользоваться заслуженным им отдыхом. Тишина угнетала его. Поэтому, услышав не очень уверенный звонок и увидев за калиткой незнакомца, Ефим Саулыч обрадовался. Каково же было его удивление, когда в стоявшем перед ним гражданине он признал Мордехая Шварца! Они не встречались целую вечность, с того самого времени, когда пацанами бегали по живописным, изрытым колдобинами и канавами окраинам Одессы. Они как-то незаметно разошлись в жизни и вряд ли за все это время один из них хоть раз вспомнил о другом. Во всяком случае, из памяти Ефима Саулыча высокомерно- заносчивый мальчишка Шварц исчез начисто. И вот теперь, когда прошли десятилетия, тот стоял перед ним собственной персоной и без всякой прежней фанаберии дружески протягивал к нему руки. Словно детство, горькое, но все же неповторимое, единственное и потому радостное, вошло с ним на обширную застекленную веранду дачи Нарежных. От природы добрый и хлебосольный, Ефим Саулыч не знал куда и посадить вестника детских лет, суетился у стола, подавал команды своей Эмилии… Неожиданный гость казался страшно расстроенным, встреча с другом ребяческих игр, должно быть, разбудила в нем давно уснувшую юношескую сентиментальность, воспоминания и переживания сейчас буквально распирали его. Он сидел с трясущимися тубами, со слезами на глазах, не выпуская из рук носового платка, которым нет-нет да и смахивал набегавшие слезы.
Выпили по маленькой, закусили, опять выпили, – гость не переставал рассказывать все новые и новые эпизоды из далекого одесского детства, о которых Ефим Саулыч абсолютно ничего не помнил. Гость говорил и говорил, не давая хозяину возможности слова вставить. Ефиму Саулычу это не очень нравилось.
Потом они бродили по дорожкам сада, молчаливый поневоле, взволнованный Ефим Саулыч и занятый своими воспоминаниями Мордехай Шварц, и тогда-то и заметил их Тимур Рахитов. Гость работал по плану; надлежало старика артиста не только расположить к себе, но прежде всего во что бы то ни стало убедить его во всем том, что он, Мордехай Шварц, рассказывал тут, приучить Пищика-Нарежного верить «старому другу». Это был своего рода гипноз. Однако, действуя таким образом, старый разведчик допустил ошибку, – ведь при таком его поведении Ефим Саулыч был обречен на молчание, которому неизбежно сопутствует размышление. Сперва старик умилялся и внутренне удивлялся емкой памяти гостя, сумевшей сохранить в себе массу ничем не примечательных подробностей, потом незаметно сам углубился в воспоминания и с удивлением обнаружил слишком уж резкое несоответствие между тем, о чем с таким упоением и надрывом повествовал ему Мордехай Шварц, и тем, что было в действительности. У обоих позади подернутая дымкой времени жизнь в Одессе, но сквозь эту дымку Ефим Саулыч разглядел сейчас и те, неузнаваемо изменившиеся окраины родного города на берегу Черного моря, и себя, и того, что прогуливался теперь с ним по садику дачи Нарежных. Не существовало между ними дружбы. Со стаей босоногих сорванцов мчался по пыльным улочкам тогдашней Одессы оборвыш Ефим, сын сапожника Саула Пищика, и рядом с ним никогда не было и не могло быть всегда хорошо одетого, спесивого парнишки Мордехая, сына богача Шварца, владевшего большим галантерейным магазином. Действительно, появлялся иногда на окраине сын Шварца, с компанией таких же молодчиков, как он сам, и возникали тогда между теми и другими не игры, а драки. Что же он – перезабыл, что ли? А может, путает – старость подводит? Или забавляется тем, что морочит ему голову? Как мог сын магазинщика Шварца забыть о том, что он был богат, а Ефим Пищик беден, о том, что они всегда ненавидели друг друга? Нет, он, конечно же, не забыл. Так чего же ради сочиняет он тут сказки перед человеком, с которым у него никогда не было ничего общего?
Снова уселись за стол. На этот раз для того чтобы не забыть о своем решении оставаться и дольше в роли хлебосольного и недалекого хозяина, Ефиму Саулычу пришлось пустить в ход актерские способности. Его так и подмывало спросить расчувствовавшегося гостя, как он жил, чем занимался, не вышел ли уже на пенсию, но он тактично молчал, ждал, когда тот сам заговорит о себе, ведь не лирикой же заниматься он сюда явился. И такой момент наступил.
– Вот соскучился по родине, Ефим, приехал посмотреть, что и как… Умирать все-таки тянет на родную землю, – тихо произнес Мордехай Шварц и, откинувшись на спинку кресла, пристально взглянул на инженера.
– Откуда приехал посмотреть на родину? – с недоумением спросил Ефим Саулыч. – А ты где же жил-то все эти годы, разве не в Советском Союзе?
Мордехай Шварц отрицательно покачал головой, и такая тоска и отчаяние отразились в его глазах, что старика-хозяина передернуло: гость явно переигрывал.
– В Швейцарии я…
– И давно там? Что поделывал? – любопытствовал Ефим Саулыч.
Шварц неожиданно закатил белки глаз, выговорил почти шепотом:
– Руковожу религиозной общиной, раввин.
Это, пожалуй, логично – от торговли к Библии. Ищет утешения и рукописных свитках Ветхого завета, молится своему богу Яхве, с упоением перечитывает жизнеописания первых царей израильских – Саула, Давида и Соломона. О Соломоне – «мудрейшем из людей» – нередко читал в Библии сапожник Саул Пищик и каждый раз не переставал удивляться: имел царь Соломон в гареме своем семьсот жен и триста наложниц, а в Библии хоть бы слово осуждения в его адрес за моральную недостаточность, за чрезмерное женолюбие. Подвыпив, отец Ефима, бывало, игриво улыбался жене, подмаргивал и неизменно изрекал: «Довольно с меня быть Саулом, хотелось бы хоть немного побыть Соломоном». И об этом вспомнил сейчас одесский пацан Ефимка Пищик, ставший известным артистом Нарежным. Он даже перестал слушать Мордехая Шварца: «Тоже мне – раввин!»
А тот нудно бубнил:
– И сказал бог Яхве Моисею, обратив через него лик свой ко всему народу израильскому: «Если вы будете слушаться гласа моего и соблюдать завет мой, то будете моим уделом из всех народов, ибо моя вся земля; а вы будете у меня царством священников и народом святым». – Повторил с ударением: – «Будете моим уделом из всех народов»…
Ефим Саулыч хмуро заметил:
– Твой бог Яхве, видимо, забыл о своем обещании. Гитлер вон истребил евреев целых шесть миллионов, – хотел уничтожить одиннадцать, да не успел. Советская Армия помешала
Мордехай Шварц произнес гнусаво, нараспев:
– В книге Бытия сказано: «И раскаялся господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце своем. И сказал господь: истреблю с лица земли человеков, которых я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо я раскаялся, что создал их».
– Тексты эти лишний раз свидетельствуют о несвященном характере Библии… Да и приводишь ты их некстати, Мордехай, кощунство получается. – Ефим Саулыч нахмурился, внимательно присмотрелся к гостю: – Или ты запугивать меня пришел? – Мордехай Шварц молчал. – Ты что же, в Одессу возвратиться надумал, что ли?
– Да, надумал, на родине умереть хочу.
– Что ж, это, конечно, правильно. А как жить думаешь?
– Для начала сбережения переведу, а там видно будет. Религии всю жизнь посвятил я, отходить от нее поздно, – смиренно пояснил Шварц.
Расстались дружелюбно, попросил Шварц разрешения до отъезда в Одессу еще раз-другой навестить старого «приятеля». Ефим Саулыч предложил не стесняться, заезжать в любой день. Проводив гостя, долго сосредоточенно размышлял…