ней? Юродивые, стало быть, действительно прозорливы?
Нет, мне еще на школьной скамье твердо внушили, что никакой мистики и ничего сверхъестественного в жизни нет и быть не может. Очевидно, Гнат не однажды встречал на этой тропке дочь гончара, когда она возвращалась от родника, неся коромысло с полными ведрами. Может быть, и я лишь чуть-чуть опоздал: встань я несколько минут раньше, я бы увидел Антонину.
Наверно, она каждое утро отправляется к далекому роднику. Глухарчане обычно пользуются колодцем, что в центре села. Скрипучий журавель над срубом стихает лишь к поздней ночи... Но она любит родниковую воду и чуть свет идет к опушке, туда, где в песчаном ложе, шевеля зелеными нитями водорослей, дышит известный всей округе Кумов ключ.
5
– Кто из села был в полицаях и скрылся, когда немцы ушли? - спросил я у Глумского.
– А ты не знаешь? - сказал тот, щурясь.
– Меня здесь не было тогда.
– А, ну конечно. Чистенький. А мы тут виноватые. Хорошо быть чистеньким, да, сынок?
Никита Глумский был едкий человек. Хмурый. Неуживчивый. Он до войны не отличался добродушием, а теперь и подавно. Но глухарчане единодушно выбрали его председателем колхоза на первом же собрании после изгнания фашистов. Говорят, Глумский ругался на этом собрании и клял своих земляков, но они только посмеивались. В Глухарах больше не было ни одного мужика, который так хорошо, как Глумский, знал бы, когда сеять, когда жать и все прочее. Неуживчивый характер и упрямство председателю к лицу, так рассуждали грухарчане. Председатель должен справиться с любым районным уполномоченным, если тот приедет командовать и указывать, как жить.
– А вы не злитесь, - сказал я.
– Надоело, когда приходят и расспрашивают. Как будто я сам у фрицев служил. Вы бы обращались прямо к Бандере.
Я только второй день ходил в 'ястребках', но Глумский уже причислял меня к надоедливому начальству. К ним.
– Я вот председатель, с револьвером, а боюсь в соседнее село съездить. Где же ваша защита, 'ястребки'? - спросил Глумский.
Никакой форы он мне, новичку, не давал. Это было несправедливо, но возразить я не мог.
Он был маленький, Глумский, и сутулый до такой степени, что казался горбатым. Клыки у него выдавались вперед, оттопыривая губы, и от этого создавалось впечатление, что он хочет вцепиться в первого встречного. Природа ему бульдожий прикус подарила. Вообще, мало в нем было приятного для глаза, в Глумском. Вот только руки... Та же скупая природа, вылепливая маленького Глумского, в последнюю минуту расщедрилась и подарила ему руки, предназначавшиеся для какого-нибудь Добрыни Никитича. А может, это они так раздались от работы.
– Вы же сами знаете, некому воевать с бандитами,- сказал я. - Нельзя же раздать оружие подросткам или детям.
Насчет подростков и детей - это я зря ляпнул. Спохватился, когда было уже поздно. Глумский даже потемнел лицом.
– Да, - выдохнул Глумский.
Осенью сорок первого фашисты застрелили у Глумского сына. Все помнили в Глухарах, что в пятнадцать лет это был настоящий парубок - рослый, плечистый, со светлым лихим чубом. Вот уж наверно Глумский им гордился... И имя он дал ему подходящее - Тарас. Так вот, Тарас решил подорвать карателей, которые во дворе ощипывали кур. Каратели много поработали за день и решили закусить. Рассказывали, всю Перечиху каратели выжгли за час, а это тридцать дворов. И вот они, чумазые, в копоти, ощипывали кур и гоготали, а Тарас и бросил в них гранату...
Но только пятнадцать лет это пятнадцать лет: то ли он негодный запал вставил, то ли не выдернул кольцо с чекой. Не взорвалась граната.
– Крамченко был во вспомогательной украинской полиции,- сказал Глумский. Он ушел. Помнишь Крамченко? Задуй его ветер!..
Я помнил Крамченко. Это был длинный, нескладный мужик- недотепа. Вечно у него в хозяйстве случались какие-нибудь беды. То корова клевера объестся, то куры ни с того ни с сего перестанут нестись.
– Дурень, - продолжил председатель. - Думал, для него легкая, везучая жизнь будет. Из колхозной фермы Розку взял, корову-рекордистку. Так она у него и трех литров не давала. Завидущий его глаз...
– Семья у него здесь осталась?
– Семья - не ответчик, - буркнул Глумский. - Или у вас там по- другому учат?
– Товарищ Глумский! - закричал я, не выдержав.- В школе меня этому не учили, на фронте тоже! Других учебных заведений не кончал!
– Ну ладно! - смилостивился председатель и чуть приоткрыл губу, что должно было изображать улыбку. - Просто не люблю расспрашивателей. Все время расспрашивают, как было да что было. Зачем тебе семья?
– С кем-то из села бандиты поддерживают связь. Кто-то их подкармливает.
– Семья у Крамченко ушла с ним, - сказал Глумский. - Побоялись, дурни... В Европу подались. Там их не хватало.
– Может, дружки остались?
Глумский усмехнулся криво, вытер рукой лицо. Ладонь у него была куда шире лица. По-моему, он мог пальцы на затылке сомкнуть, если бы постарался.
– 'Дружки' - опасное слово, - сказал Глумский. - Я, может, тоже до войны Крамченке был дружок. На рыбалку вместе ходили.
Он пристально, изучающе поглядел на меня, как бы решая, стоит ли все выкладывать начистоту. Глумский и так баловал меня сегодня беседой.
– Не сомневаюсь, что это Горелый зверствует, - сказал он наконец. - Был такой здесь полицейский командующий. Он!.. Я ведь привозил Штебленка из Шарой рощи.
– Ну и что?
– У каждого свои привычки, - продолжал председатель. - Вот и у Горелого была привычка: вешать человека, чтобы ноги чуть касались земли. Так он дольше мучается, человек-то. Все хочется ему на землю встать... Дергается он, человек... Я видел, так Горелый в сорок втором партизан вешал.
Он помолчал. И я молчал, а пальцы впились в край стола, точно судорогой свело.
– И еще для этого он применял провод, - сказал Глумский. - Кабель! Он пружинит, и у человека больше надежды. Труднее помирать. Понял, сынок?
Он отвернулся, глядя в окно, а я все сидел, вцепившись в стол. Вот, значит, какой у меня враг... О Горелом я уже слышал от глухарчан. Но теперь все выглядело по-иному.
– У Горелого были счеты со Штебленком? - спросил я. Глумский насупил брови, размышляя.
– Кто знает... Он сам из Мишкольцев, Горелый. Был до войны