результату, что на этот раз дело обстояло страшно серьезно и что она должна была свести счеты с жизнью.
Зонненкамп обратился сначала не к ней, а к Курту и Гунде.
— Идите, дети мои, — сказал он кротким голосом, — покиньте нас, потому что для вас не предназначено то, что должно здесь произойти сейчас. Уведи твою молодую жену, Курт, пойдите во двор замка и ждите меня там; скоро я вернусь к вам, и тогда мы поспешим покинуть эти стены, в которых разыгрались такие ужасные сцены, но ни одна не может сравниться с той, которая произойдет сегодня здесь.
Курт обвил руками свою молодую жену и хотел ее увести, но Гунда вырвалась от него и бросилась к ногам отца.
— Отец, дорогой отец, я читаю по твоим глазам, по твоему окаменелому лицу, ты задумал что-то ужасное. Я едва узнаю тебя, так ты изменился. Обыкновенно твои глаза так кротки, ласковы и добры, а сегодня в их зрачках сверкает зловещий огонь, твои черты искажены, и на лбу появились грозные морщины. Отец, умоляю тебя, не следуй первому страшному влечению твоего сердца, которое жаждет мщения. Возмездие принадлежит мне, говорит Господь, — так предоставь же и ты его Небу. Тебе не подобает чинить суд над той, которая была подругой твоей жизни, которую ты нежно держал в своих объятиях, которая дала мне жизнь. Отец, я молю тебя, — пощади мою мать. Не причиняй ей зла, не произноси над ней приговора, в котором ты, может быть, будешь раскаиваться; отец, все мы люди, все слабы, все грешны и затем — мотивы, которыми руководствовалась Аделина Барберини, недостаточно ясны, ты их не знаешь, а кто произносит приговор, должен быть посвящен в побудительные причины, которые заставили обвиняемого поступить так или иначе.
Горячие слезы брызнули из глаз Гунды, и все, кто слышал мольбы женщины, которая, ломая руки и с расстроенным лицом, лежала у ног отца, не могли избежать глубокого впечатления при виде этой великой душевной доброты, которая прощала и хотела спасти, хотя она имела право ненавидеть. Даже сама Аделина Барберини, казалось, была тронута. По крайней мере, что-то дрогнуло в ее прекрасном, бледном как мрамор лице, и она крепко сжала губы, точно хотела самой себе воспрепятствовать выкрикнуть слова, которые просились на язык с самого дна ее души, куда еще никто не мог взглянуть.
Но Зонненкамп оставался твердым и непреклонным. Он, который никогда не мог отказать в просьбе своему ребенку, он, который отдал бы за Гунду свою жизнь, чтобы не дать пролиться ни одной слезе, — он теперь решительным движением отстранил ее.
— Встань, дитя мое, — сказал он глухим голосом, — в первый раз я не могу исполнить твоей просьбы. Вполне естественно, что ты просишь за женщину, которая дала тебе жизнь, но над ней и не будет произведен суд за то, что она сделала тебе, хотя это и было наиболее заслуживающее проклятия преступление; нет, наступил час, когда я, наконец, хочу свести с ней счеты, око за око, зуб за зуб, и, я боюсь, что этот расчет будет для нее ужасен. И даже если бы я хотел проявить кротость, если бы я даже был готов простить ей то, что она разбила, отравила, испортила мою жизнь, — в интересах человеческого общества женщина, так чудовищно согрешившая, Должна быть обезврежена. Встань, Гунда, быстро, кратко попрощайся с ней — в этой жизни ты ее больше не увидишь.
Дрожь охватила при этих словах прелестное тело обвиняемой, и в первый раз за то время, что она находилась во власти своего глубоко оскорбленного мужа, она тихо вскрикнула.
Гунда встала. Она была смертельно бледна и не могла держаться на ногах. Курт поспешил к ней, чтобы поддержать ее. Снова хотел он увести ее, но снова вырвалась его молодая жена, и на этот раз прямо направилась к той, которая из матери стала ее соперницей.
— Мать! — крикнула Гунда и простерла руки. — Мать, я прощаю тебе то зло, что ты причинила мне. Защити тебя Бог, да поддержит Он тебя в эту минуту, прощай… прощай!
Тогда зашаталась Аделина Барберини, точно внезапно на нее налетел вихрь, ее гордая, вызывающая осанка исчезла, ее гордость сломилась на глазах тех, которые ее окружали, ледяная кора, которой она была покрыта, растаяла под лучами любви ее ребенка, и в следующий момент Аделина Барберини прижала Гунду к своему сердцу.
Мать и дочь прижались друг к другу и стояли, крепко обнявшись.
— Благодарю тебя, моя Гунда, — шептала прекрасная, загадочная женщина, — благодарю тебя, дитя мое, за твои слова; они доставили мне невыразимое облегчение. Да, я знаю, дочь моя, что не могу рассчитывать на милосердие со стороны твоего отца, — я знаю его, я достаточно долго с ним жила, чтобы его хорошо узнать. Он благородный, добрый человек, но и неумолимый, когда дело идет о приведении в исполнение принятого им решения. Нет, он не может отнять у меня больше, чем мою жизнь, он не может приговорить меня к более жестокому наказанию, чем смерть, и я подчиняюсь его воле. Это правда, и заявляю это здесь громко и торжественно, я поступила дурно и преступно по отношению к Андреасу Зонненкампу. Я могла бы оправдываться, могла бы доказать ему, что я иначе поступить не могла, но тогда я должна была бы выдать тайну, которая принадлежит не мне одной, она должна пойти со мной в могилу — ни один смертный не узнает о ней. Прими же последний поцелуй матери, любимое дитя, — продолжала Аделина, и в первый раз за долгое, долгое время слезы брызнули из ее глаз. Я назвала тебя любимое дитя, и Господь в Небесах да будет свидетелем, что я сказала правду. Да, моя Гунда, я люблю тебя, я тебя всегда любила, даже когда я враждебно выступала против тебя, я и тогда тебя любила, и тяжелым горем моей жизни было то, что я не могла быть для тебя настоящей матерью. Молись за меня, моя Гунда, и если он тебе это позволит, преклони колени пред моей могилой и скажи мне еще раз, чтобы я слышала в сырой земле, что ты простила меня. Уведите ее, — зарыдала Аделина, — уведите ее, иначе я ослабею и выдам вещи, которых выдавать нельзя, — прекратите это испытание, не заставляйте меня дольше смотреть в лицо моего ребенка.
Гунда лежала в обмороке в объятиях своего мужа.
По знаку Андреаса Зонненкампа ее вынесли.
Лейхтвейс при этом помогал Курту, но уже через несколько минут он вернулся назад и присоединился снова к страшному судилищу.
Аделина Барберннн снова овладела собой, по крайней мере, с виду. Слезы иссякли, и теперь, со скрещенными на груди руками, она ожидала приговора. Она понимала, что Андреас недолго заставит себя ждать.
Андреас Зонненкамп на мгновение прикрыл глаза рукой, точно желая собрать свои мысли. Но когда он вслед за тем выпрямился, то глаза его имели еще более жесткое, еще более суровое выражение, чем раньше.
— Я не могу, — вырвалось у него, — я не могу дать милосердию восторжествовать; если бы я даже хотел помиловать ее, я не должен этого делать: я обязан устранить такого опасного врага своего короля, как она, я должен обезвредить ее. Из-за тебя, главным образом, Аделина Барберини, разгорелась эта злосчастная война, терзающая в данное время Европу. Ты несешь ответственность за несчастье многих семейств, за кровавую гибель тысяч молодых, полных надежд, жизней. Ты была фурией, которая зажгла эту ужасную войну. Кровь раненых и убитых лежит на тебе — а кровь требует крови. Я любил тебя, Аделина. Быть может, еще никто ни одну женщину так не любил, как я. В тебе я видел идеал всего прекрасного, сильного, хорошего. Я молился на тебя и с радостью отдал бы за тебя жизнь, если бы думал, что этой ценой куплю твое счастье. А ты превратила меня в нелюдимого, одинокого человека. Ты заставила меня отречься от своего собственного «я» и под чужой личиной пройти свой жизненный путь. Ты обманула меня так же, как позднее обманывала своими изумительными интригами великого короля. Обманутый муж предает тебя, негодующий патриот судит. Пруссия, Европа, весь мир должен освободиться от подобного вампира; вампира, который, не задумываясь, пил его кровь, злоумышлял против него. Для тебя, Аделина Барберини, есть только одно наказание — смерть.
Андреас Зонненкамп замолк, и глубокое молчание воцарилось в комнате.
Даже разбойники, привыкшие к пролитию крови и всяким страшным делам, испуганно придвинулись друг к другу, когда услышали приговор, произнесенный мужем над собственной женой, отцом над матерью своего ребенка. Вздрогнул и Лейхтвейс. Он не ждал такого сурового приговора. Он думал, что несчастную приговорят к вечному заключению в каком-нибудь доме для душевнобольных или отправят в отдельный замок. Мысль, что Андреас Зонненкамп решит лишить ее жизни, не приходила ему в голову.
Лицо Аделины не было бледным, как прежде, — оно Я постарело.