Семеныч, потом, стоя и сидя, местились другие, а из уголка несся плач, собравший сюда всю компанию.
В уголке стоял худенький, маленький человек с белокурою головою и жиденькой бородкой. Длинный сюртук висел на нем, как на вешалке, маленькие его голубые глазки, сверкающие фанатическим воодушевлением, были постоянно подняты к небу, а руки сложены крестом на груди, из которой с певучим рыданием летел плач Иосифа, едущего на верблюдах в неволю и видящего гроб своей матери среди пустыни, покинутой их родом.
Когда Розанов смешался со слушателями, Финогешка пел:
Илья Артамонович выбивал слегка такт, все внимательно слушали, два старика плакали.
продолжал Финогешка:
К двум плачущим старикам присоединилось еще несколько, а Фикогешка взывал и выплакивал:
И рыдал, и рыдал приказчик Финогешка, тянучи долгий плач Иосифа, рассказывая по порядку, как:
и как Иаков:
Розанов не заметил, как понемножку, один за другим, все стали подтягивать певцу и гнусящим хором доканчивали плачевный стих.
— Смотрите, смотрите, Илья Артамонович-то тоже плачет, — шепнул Розанову умилившийся духом Андриян Николаев. — Это они всегда, про сына вспомнят и заплачут. Сын у них Матвей с француженкой закороводился и пропал.
— Где же он?
— Бог его знает. Был в Петербурге, говорят, а теперь совсем пропал. Приезжал с нею как-то в Москву, да Илья Артамонович их на глаза не приняли. Совестно, знаете, против своих, что с французинкой, — и не приняли. Крепкий народ и опять дикий в рассуждении любви, — дикий, суровый нрав у стариков.
Внимательно смотрел Розанов на этих стариков, из которых в каждом сидел семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдал Израиль «о своем с сыном разлучении».
«Экая порода задалась! — думал Розанов, рассматривая начинавших расходиться гостей. — Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь».
— Идемте? — спросил Лобачевский, подойдя к Розанову.
— Пойдемте.
Они стали прощаться.