которого столь вам известны. Г-н Туганов, быв здесь на вечере у здешнего исправника, говорил, что «от земли застят солнце», очевидно разумея под словом
Идучи с этою бумагой, Термосесов кусал себе губы и вопрошал себя:
— Подпишет ли каналья Борноволоков эту штуку?.. Да ничего — хорошенько нажму, так все подпишет!
Термосесов зашел сначала в контору, подал здесь письмо и потом непосредственно отправился к почтмейстерше. Они встретились друзьями; он поцеловал ее руку, она чмокнула его в темя и благодарила за честь его посещения.
— Помилуйте, мне вас надо благодарить, — отвечал Термосесов, — такая скука. Даже всю ночь не спал от страху, где я и с кем я?
— Да, она такая невнимательная, Дарья Николаевна, то есть не невнимательная, а не хозяйка.
— Да, кажется.
— Как же! она ведь все за книгами.
— Скажите, какие глупости! Тут надо смотреть, а не читать. Я, знаете, как вчера всех ваших посмотрел и послушал… просто ужас.
— Уж я говорила вчера дочерям: «Весело, — я говорю, — должно быть, было нашему заезжему гостю?»
— Нет; относительно этого ничего. Я ведь служу не из-за денег, а больше для знакомства с краем.
— Ах, так вы у нас найдете бездну материалов для наблюдения!
— Вот именно
Почтмейстерша не знала, как ей благодарить.
— Это будет работа, которою я с удовольствием займусь, пока увижу ваших прекрасных дочерей… Надеюсь, я их увижу?
Почтмейстерша отвечала, что они еще не одеты, потому что хозяйничают, но что тем не менее они выйдут.
— Ах, прошу вас, прошу вас об этом, — умолял Термосесов, и когда обольщенная им хозяйка вышла, он стал размещать по стене портреты на гвоздях, которые принес с собою в кармане.
Туалет девиц продолжался около часа, и во все это время не являлась и почтмейстерша.
«Добрый знак, добрый знак! — думал Термосесов. — Верно, зачиталась моей литературы».
Но вот появились и предводимые матерью девицы. Измаил Петрович кинул быстрый и проницательный взгляд на мать. Она сияла и брызгала лучами восторга.
«Клюнула моего червячка, клюнула!» — мигнул себе Термосесов и удесятерил свою очаровательную любезность. Но чтобы еще верней дознаться, «клюнула» ли почтмейстерша, он завел опять речь о литературе и о своем дорожном альбоме впечатлений и заметок.
— Портретов! Бога ради, более портретов! более картинок с натуры! — просила почтмейстерша.
— Да, я уж написал, как мне представилось все здешнее общество, и, простите, упомянул о вас и о вашей дочери… Так, знаете, немножко, вскользь… Вот если бы можно было взять назад мое письмо, которое я только что подал…
— Ах нет, на что же! — отвечала, вспыхнув, почтмейстерша.
«Клюнула, разбойница, клюнула!» — утешался Термосесов и настаивал на желании прочесть дамам то, что он о них написал. В зале долгое время только и слышалось: «Нет, на что же читать? мы вам и так верим!» и «Нет-с, почему же не прочесть?.. Вы мне, бога ради, не доверяйтесь!»
Доводы Термосесова слишком соблазнительно действовали на любопытство девиц, из них то одна, то другая начали порываться сбегать к отцу в контору и принесть интересное письмо заезжего гостя.
Как почтмейстерша ни останавливала их и словами и знаками, они все-таки не понимали и рвались, но зато Термосесов понял все в совершенстве; письмо было в руках хозяйки, теперь его надо было взять только из ее рук и тем ее самоё взять в руки.
Термосесов, не задумываясь ни на одну минуту, сорвался с места и, несмотря на все удерживанья и зовы, бросился с предупредительностью в контору, крича, что он, наконец, и сам уже не властен отказать себе в удовольствии представить дамам легкие штрихи своих глубоких от них восторгов.
Удержать его стремительности не могли никакие просьбы, а письма в конторе действительно не было.
Измаил Петрович возвратился к дамам в крайнем смущении и застал их в еще большем. Девицы при его приходе обе вскочили и убежали, чтобы скрыть слезы, которые прошибли их от материнской гонки, но почтмейстерша сама осталась на жертву.
Термосесов стал перед нею молча и улыбался.
— Я вижу вас, — заговорила, жеманясь, дама, — и мне стыдно.
— Письмо у вас?
— Что делать? я не утерпела: вот оно.
— Это хорошо, что вы этим не пренебрегаете, — похвалил ее Термосесов, принимая из ее рук свое запечатанное письмо.
— Нет, мне стыдно, мне ужасно стыдно, но что делать… я женщина…
— Полноте, пожалуйста! Женщина! тем лучше, что вы женщина. Женщина-друг всегда лучше друга- мужчины, а я доверчив, как дурак, и нуждаюсь именно в такой… в женской дружбе! Я сошелся с господином Борноволоковым… Мы давно друзья, и он и теперь именно более мой друг, чем начальник, по крайней мере я так думаю.
— Да, я вижу, вижу; вы очень доверчивы и простодушны.
— Я дурак-с в этом отношении! совершенный дурак! Меня маленькие дети, и те надувают!
— Это нехорошо, это ужасно нехорошо!
— Ну а что же вы сделаете, когда уж такая натура? Мне одна особа, которая знает нашу дружбу с Борноволоковым, говорит: «Эй, Измаил Петрович, ты слишком глупо доверчив! Не полагайся, брат, на эту дружбу коварную. Борноволоков в глаза одно, а за глаза совсем другое о тебе говорит», но я все-таки не могу и верю.
— Зачем же?
— Да вот подите ж! как в песенке поется: «И тебя возненавидеть и хочу, да не могу»*. Не могу-с, я не могу по одним подозрениям переменять свое мнение о человеке, но… если бы мне представили доказательства!.. если б я мог слышать, что он говорит обо мне за глаза, или видеть его письмо!.. О, тогда я весь век мой не забыл бы услуг этой дружбы.
Почтмейстерша пожалела, что она даже и в глаза не видала этого коварного Борноволокова, и спросила: нет ли у Термосесова карточки этого предателя?
— Нет, карточки нет; но письмо есть. Вот его почерк.
И он показал и оставил на столе у почтмейстерши обрывок листка, исписанного рукой