— Гм! это разве был такой указ?
— Вспоминают в иных книгах, что был-с.
— Это совсем не хороший указ.
— И я говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике.
— Подлец!
— Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал.
— Так и сказали?
— Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше.
— Что же: у вас вышла русская война?
— Точно так-с: пошла русская война.
— И вы его поколотили?
— И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, — и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю… Ну, а он лохматый.
— Лохматый, негодяй.
— Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор.
— Хорошо!
— Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал.
— Ничего, ничего.
— Нет, больно-с.
— Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это.
— Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда.
— А в чем же вся-то?
— Ужасную я неосторожность сделал.
— Ну-у?
— Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас розняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил.
— Про меня?
— Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, — а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь.
— А он, глупец, думает, что заставит?
— Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с.
— Другие!
— Все как есть в один голос.
— О, посмотрим, посмотрим!
— И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь.
— Кто, я поддамся?
— Да-с.
— Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?
— Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал* взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать.
— И дайте — назад двести получите.
— Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет.
— Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?
— Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут — честно жить нельзя.
— Да, это вы правду сказали.
— Как же-с, я честью живу и бедствую.
— Ну ничего, — я вам дам сто рублей.
— Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит.
— Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите.
— Непременно ворочу-с.
Пекторалис вручил подьячему бумажку, а тот, выйдя за двери, хохотал, хохотал, так что насилу впотьмах в соседний двор попал и полез к Сафронычу через забор пьяный магарыч пить.
— Ликуй, — говорит, — русская простота! Ныне я немца на такую пружину взял, что сатана скорее со своей цепи сорвется, чем он соскочит.
— Да хотя поясни, — приставал Сафроныч.
— Ничего больше не скажу, как уловлен он — и уловлен на гордости, а это и есть петля смертная.
— Что ему!
— Молчи, маловер, или не знаешь, ангел на этом коне поехал, и тот обрушился, а уж немцу ли не обрушиться.
Осушили они посудины, настрочили жалобу, и понес ее Сафроныч утром к судье опять по той же большой дороге через забор; и хотя он и верил и не верил приказному, что «дело это идет к неожиданному благополучию», но значительно успокоился. Сафроныч остудил печь, отказал заказы, распустил рабочих и ждет, что будет всему этому за конец, в ожидании которого не томился только один приказный, с шумом пропивавший по трактирам сто рублей, которые сорвал с Пекторалиса, и, к вящему для всех интересу и соблазну, а для Гуго Карлыча к обиде, — хвастался пьяненький, как жестоко надул он немца.
Все это создало в городе такое положение, что не было человека, который бы не ожидал разбирательства Сафроныча и Пекторалиса. А время шло; Пекторалис все пузырился, как лягушка, изображающая вола, а Сафроныч все переда в своем платье истер, лазя через забор, и, оробев, не раз уже подсылал тайком от Жиги к Пекторалису и жену и детей за пардоном.
Но Гуго был непреклонен.
— Нет, — говорил он, — я к нему приду по его приглашению, но приду на его похороны блины есть, а до того весь мир узнает, что такое моя железная воля.
XV
И вот получили и Сафроныч и Пекторалис повестки — настал день их, и явились они на суд.
Зала была, разумеется, полна, — как я говорил, это смешное дело во всем городе было известно. Все знали весь этот курьез, не исключая и происшествия с подьячим, который сам разболтал, как он немца надул. И мы, старые камрады[8] Пекторалиса, и принципалы наши — все пришли посмотреть и послушать, как это разберется и чем кончится.
И Пекторалис и Сафроныч — прибыли оба без адвокатов. Пекторалис, очевидно, был глубоко уверен в своей правоте и считал, что лучше его никто не скажет, о чем надо сказать; а Сафронычу просто вокруг не везло: его приказный хотел идти говорить за него на новом суде и все к этому готовился, да только так заготовился, что под этот самый день ночью пьяный упал с моста в ров и едва не умер смертию «царя поэтов». Вследствие этого события Сафроныч еще более раскапустился и опустил голову, а Пекторалис приободрился: он был во всеоружии своей несокрушимой железной воли, которая теперь должна была явить себя не одному какому-нибудь частному человеку или небольшому семейному кружку, а обществу