4 января 1891 г., Петербург.
Досточтимый Лев Николаевич!
Получил я Ваши ободряющие строчки* по поводу посланного Вам рождественского № «П<етер>б<ург>ской газеты». Не ждал от Вас такой похвалы, а ждал, что похвалите за то, что отстранил в этот день приглашения литературных «чистоплюев» и пошел в «серый» листок, который читает 300 тысяч лакеев, дворников, поваров, солдат и лавочников, шпионов и гулящих девок. Как-никак, а это читали бойко и по складам и в дворницких, и в трактирах, и по дрянным местам, а может быть кому-нибудь что-нибудь доброе и запало в ум. А меня «чистоплюи» укоряли, — «для чего в такое место иду» (будто роняю себя); а я знал, что Вы бы мне этого не сказали, а одобрили бы меня, и я мысленно все с Вами советовался: вопрошал Вас: так ли поступаю, как надобно? И все мне слышалось: «двистительно»* так и надобно. Я и дал слово Худекову дать ему рассказ и хотел писать «О девичьих детях» (по поводу варшавских и здешних детоубийств и «Власти тьмы»), а тут вдруг подвернулась этакая история с Мих<аилом> Ив<ановичем> Пыляевым. Я и написал все, что у нас вышло, без прибавочки и без убавочки. Тут с начала до конца все не выдумано. И на рассказ многие до сей поры сердятся, и Мих. Ив. смущают спорами, так что он даже заперся и не выходит со двора и болен сделался. Я ему Ваше письмо отнес и оставил для утешения; а одна купчиха ему еще ранее прислала музыкальную «щикатулку» — «чтобы не грустил». Он и не грустит о пропаже, а надоели и мне и ему со спорами: «К чему это касающе и сообразное». Тут и подоспело от Вас подкрепление, за которое Вас и благодарю. Под Нов<ый> год повреждал свое здоровье у Суворина шампанским вином и слышал от Алексея С<ергееви>ча о присланном ему от Ч<ерт>кова* рассказе, сост<авленном> Вами по Мопассану. Ч-в пишет, чтобы «не изменять ни одного слова», а С<увори>н видит крайнюю необходимость изменить одно слово — именно слово «девка», имеющее у нас очень резкое значение. Я думаю, что эту уступку надо сделать, и советовал С<увори>ну писать об этом прямо Вам, так как этак дело будет короче и есть возможность скорее сговориться. Положение Ваше в людях такое, как надо быть. «Ускоки» набегают и шпыняют воздух в Вашем направлении. Зато Вы помогаете и «карьерам». Так, например, гнилозубый Аполлон*, как 1 № цензуры иностранной, дал «брату Якову»* поручение составить доклад о Ваших сочинениях на англ<ийском> языке. «Бр<ат> Яков» трудился и гнусил: «Каково это мне: я должен его запрещать». И, разумеется, запретил. Тогда «Аполлон» сказал ему, что это ему «в воспитание», и затем, чтобы утешить его, — привел к нему Лампадоносца и Терция… И возвеселися Иаков, и теперь уже не смущается, и «стих» против Вас сочинил*, и Никанора стихом же оплакал*…И говорят, будто ему теперь «другой ход дадут». Страхов стал лепетать какой-то вздор*. Влдм. Соловьев держит себя молодцом, и с ним приятно спорить и соглашаться. Меня все занимало, как теперь у нас, о чем ни заговори — обо всем хотят судить «с разных точек зрения», — и потому все выходит поганое чисто и чистое погано. А Вл. Сол<овьев> подметил у всех «три измерения»: нигилистическое, православное и практическое. Александр Энгельгардт* по одному из этих измерений оставил деревню, и живет здесь, и сидит у Головина* (Орловского) и у Лампадоносца, и поступает на службу инспектором сельск<ого> хозяйства с большим жалованьем; а ходатай за него Лампадонос, у которого жена доводится Энг<ельгар>дту племянницей. И Менделеев «тамо же приложися»*, — и примеры эти не останутся беспоследственны… Вспоминаешь Салтыкова: «Все там будем!!.» Видеть Вас очень жажду* и не откажу себе в этом: приеду один и с работою на 3–4 дня (если не стесню собой). Мне теперь хочется побыть с Вами вдвоем, а не в компании.
Любящий Вас
Н. Лесков.
Чистокровный нигилист А. Михайлов (Шеллер) ругает в «Живоп<сном>обозрении» Н. Н. Ге* и напечатал картину, как «от<ец> Иоанн» исцеляет больную… А заметьте, что этот их «отец Иоанн» называется «Иван Ильич»*.
Усердно прошу сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Татьяне Львовне и Марье Львовне. Я часто вспоминаю, как мне у Вас было хорошо.
Повесть моя еще у меня*, и я не спешу, — боюсь. Не переменить ли заглавия? Не назвать ли ее: «Увертюра»? К чему? К опере «Пуганая ворона», что ли?
6 января 1891 г., Петербург.
Цензура не пропускает рассказа «Дурачок»*, которого корректуру я послал Вам вчера. Пожалуйста, не посылайте этого оттиска Черткову, а оставьте его у себя.
Хотел бы знать о нем Ваше мнение.
Н. Лесков.
Цензор (Пеликан*) сказал Тюфяевой*, изд<ательнице> «Игрушечки», будто им не велено пропускать ничего, что пишете Вы и я, и обо всем «докладывать». Врет небось.
8 января 1891 г., Петербург.
Не надокучил ли я Вам, Лев Николаевич, своими письмами? Все равно — простите. Чувствую тягость от досаждений, мешающих делать то, что почитаю за полезное, и томлюсь желанием повидаться с Вами, а этого сделать немедленно нельзя. От досаждений болею, а от болезни делаюсь излишне впечатлительным. Рассказ Ч<ерт>кову пошлите*. Я согласился на дурацкие помарки цензора, и рассказ выйдет искалеченный, но все-таки выйдет. Пусть Ч<ерт>ков пробует искать с ним удачи, где знает. «Христос в гостях у мужика» запретили*. Конечно, то же будет и с «Фигурой». Вероятно, то, что цензор сказал Тюфяевой, — правда: «Ничего не будут пропускать»… Сегодняшняя статья* в «Нов<ом> вр<емени>» подбавит к этому охоты и форсу… Повесть свою* буду держать в столе. Ее, по нынешним временам, верно, никто и печатать не станет. Там везде сквозит кронштадтский «Иван Ильич». Он один и творит чудеса. На сих днях он исцелял мою знакомую, молодую даму Жукову, и живущего надо мною попа: оба умерли, и он их не хоронил. На днях моряки с ним открыли читальню, из которой, по его требованию, исключены Ваши сочинения. На что он был нужен гг. морякам? «Кое им общение?» «Свиньем прут» все в одно болото. Об Энгельгардте сказывают что-то мудреное