всей линии.
— Вот оно когда пошло настоящее! — сказал Калугин. — Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как-то, знаешь, за душу берет. Вон и «ура», — прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «a-a-a-а-a» — доносившихся до него с бастиона.
— Чье это «ура»? их или наше?
— Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что стрельба затихла.
В это время под окном, к крыльцу, подскакал ординарец офицер с казаком и слез с лошади.
— Откуда?
— С бастиона. Генерала нужно.
— Пойдемте. Ну что?
— Атаковали ложементы… заняли… французы подвели огромные резервы… атаковали наших… было только два батальона, — говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
— Что ж, отступили? — спросил Гальцин.
— Нет, — сердито отвечал офицер, — подоспел батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить подкрепления…
И с этими словами он с Калугиным прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ними.
Через пять минут Калугин сидел верхом на казачьей лошади (и опять той особенной quasi-казацкой посадкой, в которой, я замечал, все адъютанты видят почему-то что-то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион, с тем чтобы передать туда некоторые приказания и дождаться известий об окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед ходить по ней.
6
Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.
В числе последних был и знакомый нам Никита, старая матроска, с которой он помирился уже, и десятилетняя дочь ее.
— Господи, мати пресвятыя богородицы! — говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую. — Страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не было. Вишь, где лопнула проклятая, — прямо над нашим домом в слободке.
— Нет, это дальше, к тетиньке Аринке в сад всё попадают, — сказала девочка.
— И где-то, где-то барин мой таперича? — сказал Никита нараспев и еще пьяный немного. — Уж как я люблю евтого барина своего, так сам не знаю. Он меня бьеть, а все-таки я его ужасно как люблю. Так люблю, что если, избави бог, да убьют его грешным делом, так, верите ли, тетинька, я после евтого сам не знаю, что могу над собой произвести. Ей-богу! Уж такой барин, что одно слово! Разве с евтими сменить, что тут в карты играють, — это что — тьфу! — одно слово! — заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой во время отсутствия штабс-капитана юнкер Жвадческий позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Нешпитшетского, того самого, которому надо было идти на бастион и который был нездоров флюсом.
— Звездочки-то, звездочки так и катятся, — глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты, — вон, вон еще скатилась! К чему это так? а, маынька?
— Совсем разобьют домишко наш, — сказала старуха, вздыхая и не отвечая на вопрос девочки.
— А как мы нынче с дяинькой ходили туда, маынька, — продолжала певучим голосом разговорившаяся девочка, — так большущая такая ядро в самой комнатке подле шкапа лежит; она сенцы, видно, пробила да в горницу и влетела. Такая большущая, что не поднимешь.
— У кого были мужья да деньги, так повыехали, — говорила старуха, — а тут — ох, горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, господи!
— А как нам только выходить, как одна бомба при-лети-и-ит, как лопни-и-ит, как — засыпи-и-ит землею, так даже чуть-чуть нас с дяинькой одним оскретком не задело.
— Крест ей за это надо, — сказал юнкер, который вместе с офицерами вышел в это время на крыльцо посмотреть на перепалку.
— Ты сходи до генерала, старуха, — сказал поручик Непшитшетский, трепля ее по плечу, — право!
— Pójdę na uliçe zobaczyć co tam nowego[44] ,— прибавил он, спускаясь с лесенки.
— A my tym czasem napijmy się wódki, bo coś dusza w piętu ucieka[45],— сказал, смеясь, веселый юнкер Жвадчевский.
7
Все больше и больше раненых на носилках и пешком, поддерживаемых одни другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.
— Как они подскочили, братцы мои, — говорил басом один высокий солдат, несший два ружья за плечами, — как подскочили, как крикнут: алла, алла![46] так-так друг на друга и лезут. Одних бьешь, а другие лезут — ничего не сделаешь. Видимо-невидимо…
Но в этом месте рассказа Гальцин остановил его.
— Ты с бастиона?
— Так точно, ваше благородие.
— Ну, что там было? Расскажи.
— Да что было? Подступила их, ваше благородие,
— Как одолели? Да ведь вы отбили же?
— Где тут отбить, когда
— Как же мне говорили, что отбили, — с досадой сказал Гальцин.
В это время поручик Непшитшетский в темноте, по белой фуражке, узнав князя Гальцина и желая воспользоваться случаем, чтобы поговорить с таким важным человеком, подошел к нему.
— Не изволите ли знать, что это такое было? — спросил он учтиво, дотрогиваясь рукою до козырька.
— Я сам расспрашиваю, — сказал князь Гальцин и снова обратился к солдату с двумя ружьями, — может быть, после тебя отбили? Ты давно оттуда?
— Сейчас, ваше благородие! — отвечал солдат. — Вряд ли, должно, за ним траншея осталась, — совсем одолел.
— Ну, как вам не стыдно — отдали траншею. Это ужасно! — сказал Гальцин, огорченный этим равнодушием. — Как вам не стыдно! — повторил он, отворачиваясь от солдата.
— О! это ужасный народ! Вы их не изволите знать, — подхватил поручик Непшитшетский, — я вам