себя услыхала всхлипывание. Она оглянулась. Вока стоял подле своей кровати и, глядя на игрушечную лошадь, держал в руке тарелку и горько плакал. На тарелке ничего не было.
— Вока, что ты? Вока, а пирожное?
— Я-я-я нечаянно съел дорогой. Я не пойду… никуда… не пойду. Я, Таня… я, право, нечаянно… я все съел… сначала немного, а потом все съел.
— Ну, что же делать?
— Я нечаянно…
Танечка задумалась. Вока заливался, плакал. Вдруг Танечка вся просияла.
— Вока, вот что. Ты не плачь, а пойди к няне и скажи ей, что ты нечаянно, и попроси прощенья, а завтра мы ей свое отдадим. Она добрая.
Рыдания Воки прекратились, он вытирал слезы и ладонями и противной стороной ручек.
— А как же я скажу? — проговорил он дрожащим голосом.
— Ну, пойдем вместе.
И они пошли и вернулись счастливые и веселые. И счастливые и веселые были и няня и родители, когда няня, смеясь и умиляясь, рассказала им всю историю.
Благодарная почва
(Из дневника)
Опять живу я моего друга Черткова в Московской губернии. Гощу по той же причине, по которой мы съезжались с ним на границе Орловской и я год тому назад приезжал в Московскую. Причина та, что черта оседлости для Черткова — весь земной шар, кроме Тульской губернии. Вот я и выезжаю на разные концы этой губернии, чтобы видеться с ним.
Выхожу в восьмом часу на обычную прогулку. Жаркий день. Сначала иду по жесткой глинистой дороге мимо акации, готовящейся уже трещать и выбрасывать свои семена; потом мимо начинающей желтеть ржи с своими чудными, все еще свежими васильками; выхожу в черное, почти все уж запаханное паровое поле; направо пашет старик в бахилках сохой и на плохой худой лошади, и слышу сердитое старинное: «Выл
Плуг плохо берет накатанную дорогу, он переезжает ее и останавливается.
— Что же, лучше сохи?
— Как же, много легче.
— А давно завел?
— Недавно, да вот украли было.
— Как же, нашли?
— Нашли, своей же деревни.
— Что же, и в суд подали?
— А то как же?
— Зачем же подавать, коли плуг нашелся?
— Да ведь вор.
— Что ж, что вор, посидит в остроге — хуже воровать научится.
Серьезно и внимательно смотрит на меня, очевидно не отвечая ни согласием, ни отрицанием на новую для него мысль.
Свежее, здоровое, умное лицо с чуть пробивающимися светлыми волосами на бороде и верхней губе, с умными серыми глазами. Он заворотил лошадь, чтобы идти назад, но оставил плуг, очевидно желая отдохнуть и не прочь поговорить. Я взялся за ручки плуга и тронул потную сытую рослую кобылу. Кобыла влегла в хомут, и я сделал несколько шагов. Но я не удержал плуг, он выскочил, и я остановил лошадь.
— Нет, вы не можете.
— Только тебе борозду испортил.
— Это ничего, справлю.
Он осадил лошадь, чтобы взять пропущенное мною, но не стал пахать.
— На солнце жарко, пойдем в кустах посидим, — пригласил он, указывая на лесок вплоть у конца полосы.
Мы перешли в тень молодых березок. Он сел на землю, я остановился против него.
— Из какой деревни?
— Из Ботвиньина.
— Далече?
— Вон маячит на горке. — И он показал мне.
— Что же так далеко от дома пашешь?
— Да это не моя, здешнего мужичка, я нанялся.
— Как нанялся, на лето?
— Не, посеять нанялся — вспахать, передвоить, все как должно.
— Что же, у него земли много?
— Да мер двадцать высевает.
— Вот как, а лошадь это твоя? Хорошая лошадь.
— Да кобыла ничего, — говорит он с спокойной гордостью.
Кобыла действительно такая по ладам, росту и сытости, каких редко видишь у крестьян.
— Верно, живешь в люд
— Не, дома, один и хозяин.
— Такой молодой?
— Да я с семи лет без отца остался, брат в Москве живет, на фабрике. Сначала сестра помогала, тоже на фабрике жила, а с четырнадцати лет как есть один, во все дела, и работал, и наживал, — сказал он с спокойным сознанием своего достоинства.
— Женат?
— Нет.
— Так кто же у тебя по домашности?
— А матушка?
— И корова есть?
— Коров две.
— Вот как! Сколько же тебе лет? — спросил я.
— Восемнадцать, — отвечал он, чуть улыбаясь и понимая, что меня занимало то, что он, такой молодой, так мог устроиться. И это, очевидно, было ему приятно.
— Какой еще молодой, — сказал я. — Что же, и в солдаты придется?
— Как же, лобовой, — сказал он с тем спокойным выражением, с которым говорят про старость, про смерть, вообще про то, о чем рассуждать нечего, потому что оно неотвратимо.
Разговор наш, как и всегда в наше время разговоры с крестьянами, коснулся земли, и он, описывая свою жизнь, сказал, что земли мало, что если бы не работал где пеший, где на лошади, то и кормиться бы нечем. Но рассказывает он все это с веселым, радостным и гордым самодовольством. Повторил еще раз, что остался один хозяином с четырнадцати лет и все один заработал.
— Ну, а вино пьешь?
Очевидно, ему неприятно было сказать, что пьет, но он не хочет сказать неправду.
— Пью, — сказал он тихо, пожимая плечами.