вечер. И какой милый Рубинштейн!* Поблагодарите его еще раз за меня. Он мне очень понравился. Да и все эти жрецы высшего в мире искусства, заседавшие за пирогом, оставили мне такое чистое и серьезное впечатление. А уж о том, что происходило для меня в круглой зале, я не могу вспомнить без содрогания. Кому из них можно послать мои сочинения, то есть у кого нет и кто их будет читать?
Вещи ваши еще не смотрел*, но, когда примусь, буду — нужно ли вам, или не нужно — писать свои суждения и смело, потому что я полюбил ваш талант. Прощайте, дружески жму вашу руку.
Ваш
Про какой портрет мне говорил Рубинштейн?* Ему я рад прислать, попросив его о том же, но для консерватории это что-то не то.
1877
303. А. А. Фету
Дорогой Афанасий Афанасьевич!
Повинную голову ни секут, ни рубят! А я уж так чувствую свою голову повинною перед вами, как только можно. Но, право, я в Москве нахожусь в условиях невменяемости. Нервы расстроены, часы превращаются в минуты, и, как нарочно, являются те самые люди, которые мне не нужны, чтобы помешать видеть того, кого нужно*. Но, пожалуйста, не наказывайте меня за мою вину, во-первых, тем, чтобы не извинить меня перед любезным Дмитрием Петровичем*, во-вторых, тем, чтобы не писать мне; в-третьих, и главное — чтобы не исполнить ваше намерение, если оно не изменилось — побывать у нас из Москвы.
На праздниках у нас был Страхов, и вам, верно, икалось — мы часто поминали вас, и ваши слова, и мысли, и ваши стихи. Последнее «В звездах» я прочел ему из вашего письма, и он пришел в такое же восхищение, как и я. В «Русском вестнике» перечли мы его с женою еще. Это одно из лучших стихотворений, которые я знаю*.
С Страховым же я всегда говорю часто про вас, потому что мы родня все трое по душе.
Что ваша служба?* Есть ли надежда на награду? Что Петр Афанасьевич?* Нет ли известий? Передайте наш поклон Марье Петровне и Оленьке и не забывайте меня и не сердитесь и любите так же, как мы вас любим.
Ваш
304. H. H. Страхову
Дорогой Николай Николаич, очень вам благодарен за известие о жене и за ваши заботы о ней*. Я очень доволен. Боткин не нашел в ее состоянии ничего опасного, а я, должен признаться, уже пережил в воображении такие ужасы. Она приехала веселая, оживленная и с такими хорошими вестями.
Успех последнего отрывка «Анны Карениной» тоже, признаюсь, порадовал меня*. Я никак этого не ждал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится, и еще больше тому, что, убедившись, что такое ничтожное нравится, я не начинаю писать сплеча, что попало, а делаю какой-то самому мне
Как ни пошло это говорить, но во всем в жизни, и в особенности в искусстве, нужно только одно отрицательное качество-не лгать.
В жизни ложь гадка, но не уничтожает жизнь, она замазывает ее гадостью, но под ней все-таки правда жизни, потому что чего-нибудь всегда кому-нибудь хочется, от чего-нибудь больно или радостно, но в искусстве ложь уничтожает всю связь между явлениями, порошком все рассыпается.
Что вы делаете? то есть пишете? Пришлите же мне свои статьи «Гражданина»*. Дай вам бог досуга и желанья.
Я давно не был так равнодушен к философским вопросам, как нынешний год, и льщу себя надеждой, что это хорошо для меня. Очень хочется поскорее кончить и начать новое.
Прощайте, жена вам кланяется.
Ваш
305. А. А. Толстой
Необходимо отвечать вам на три пункта, дорогой друг Alexandrine. Первое, благодарить вас — и верьте, что я словами не могу выразить, как я благодарен вам — за ваши заботы о Соне и переданные вами слова Боткина. Я и Боткина полюбил за это. Он славный должен быть человек.
Второе, сказать вам, что страх наш о Сереже прошел: он бегает и учится; только, боюсь, потерял крови больше, чем следовало, от пиявок.
Третье то, что вы меня обижаете, предполагая во мне fausse honte* в вопросах религии. Я как-то писал Урусову* от всей души и повторю это вам: для меня вопрос религии такой же вопрос, как для утопающего вопрос о том, за что ему ухватиться, чтобы спастись от неминуемой гибели, которую он чувствует всем существом cвоим. И религия уже года два для меня представляется этой возможностью спасения. Поэтому fausse honte места быть не может. А дело в том, что как только я ухвачусь за эту доску, я тону с нею вместе. И еще кое-как je surnage*, пока я не берусь за эту доску. Если вы спросите меня, что́ мешает мне, я не скажу вам, потому что боялся бы поколебать вашу веру. А я знаю, что это высшее благо. Я знаю, что вы улыбнетесь тому, чтобы могли мои сомнения поколебать вас; но тут дело не в том, кто лучше рассуждает, а в том, чтобы не потонуть, и потому я не стану вам говорить, а буду радоваться на вас и на всех, кто плывут в той лодочке, которая не несет меня. У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем. И нынешний год летом мы собираемся с ним в Оптину пустынь. Там я монахам расскажу все причины, по которым не могу верить.
Целую вашу руку. Соня кланяется.
Ваш
