Получил вчера твое письмо, дорогой Лёва*. Я очень рад. Мне представляется это очень хорошим. Весь тон твоего письма порадовал меня. Мне думается, что это то, что я испытывал, когда какая-то стихийная сила завладевает тобой и чувствуешь, что это неизбежно — будущее требует от настоящего своего исполнения. Тут уж нельзя говорить, хорошо ли, дурно, а можно только, покоряясь, стараться не терять свою духовную свободу. В письме твоем, однако, есть одна фальшивая нота, которая меня неприятно поразила, это то, что ты говоришь, что она будет за тобой ухаживать. Тебе надо будет, да и должно, ухаживать за ней, а не ей. Может быть, она и будет ухаживать за тобой, но не надо рассчитывать на это. Не сердись за то, что я пишу тебе это. Если бы я этого не написал, все мое письмо было бы неискренно, и я не мог бы тебе выразить мою радость.
Хотя я и стараюсь не иметь предилекции* к людям и нациям, шведы мне всегда были, еще с Карла XII, симпатичны. Интересны очень мне взгляды, верования той среды, в которой выросла и воспиталась твоя невеста. У ней могут быть теперь еще только задатки своего личного. Скрещение идей так же выгодно, как скрещение пород. Передай ее отцу и ей мою радость за твой выбор. Молодость ее есть не недостаток, а качество. Я не изменю никогда своего взгляда, что идеал человека есть целомудрие. И потому молодость есть не то что качество, но смягчающее вину обстоятельство. М. А. Цурикова, которая, как мы вчера узнали, выходит замуж, могла бы и воздержаться и дожить век в целомудрии, но 17-летняя девочка не виновата, если ей все говорят, что это надо и хорошо. Впрочем, и этого нельзя сказать. Иногда молодой легче, а пожилой труднее. Les mariages se font dans les cieux*.
Как меня поразило, когда я в первый раз услыхал это изречение, так и осталось до сих пор. Есть какая-то стихийная, непреодолимая сила, которая производит настоящие браки, то есть те, которые продолжают род. Одно надо всеми силами стараться как мужчине, так и женщине (особенно женщине, для нее соблазн сильнее), не уйти всему в продолжение рода, в семью, как бы сказать не я буду делать то, что должно, а те, которых я произведу и воспитаю, — не перенести на потомство обязанность хорошей, божеской, служащей человечеству жизни, а самому жить ею. Это очень опасно в хороших семьях.
У нас все по-хорошему. Тяжело от суеты, но живем дружно. Напиши поподробнее о семье, о матери, Geschwister’ax* и о характере Доры. Целую тебя.
283. М. М. Холевинской
Дорогая Марья Михайловна.
Сейчас прочел ваше письмо к Тане* и не могу вам выразить, как оно огорчило меня. Виною всему я, и меня-то оставляют в покое, а мучают по выбору — мне кажется, они это нарочно делают — тех людей, которым труднее всего переносить эти их нравственные истязания. И вот
они выбрали вас*. Хочу попробовать написать в Петербург о том, что если они хотят противодействовать вреду, который я произвожу, то им следует направить свою деятельность не на кого другого, как на меня*. Самое главное, мне кажется, в этого рода делах — то, чтобы не дать им извращать роли и не позволять им становиться в роли обвинителей, ни себе в роли обвиняемых, или, что хуже всего, признающего свою вину и желающего скрыть ее. Я рассуждаю об этом теоретически, очень может быть, что на практике я не сумел бы удержать свое положение, но теоретически я все-таки считаю, что нужно не забывать своего положения обвинителя и обличителя того самого, вследствие которого они употребляют против нас насилие. Они могут отбирать, жечь книги, перевозить из места в место, сажать в тюрьмы, но судить они не могут, потому что они подсудимые, и совесть всего человечества и их собственная судит их. И потому единственное, что мы можем сказать им, это никак не разъяснение наших поступков, а указание им их недоброй и нечестной деятельности и добрый совет оставить ее как можно скорее. Если я могу считать себя виноватым, то только в одном, в том, что я, зная истину, слишком слабо, только в ограниченном кругу, распространяю ее. Если чиновник узнает, что крестьяне составили приговор о том, чтобы пойти рубить телеграфные столбы, не зная той ответственности, которая ожидает их за это, то чиновник этот, наверное, сочтет себя обязанным предупредить крестьян об ожидающей их ответственности и сочтет себя кругом виноватым, если не откроет крестьянам тот высший закон, который он знает. Точно так же и мы, зная тот высший закон, по которому люди, служащие насилию, подвергаются огромной ответственности перед богом и людьми, мы никак не можем быть виноваты в том, что открываем эту ответственность, а можем быть виноваты только в том, что, зная истину, не сообщили ее людям. Заключение вашего письма, в котором вы говорите, что только бы помнить о том ответе, который придется дать перед богом, очень порадовало меня. Только бы помнить, что вся жизнь наша есть исполнение данного нам посланничества, и ничего не страшно, и все легко. Только чтобы опереться на гранитную скалу, надо совсем стать на нее. Помогай вам бог, живущий в вас. Братски целую вас.
284 в. В. Андрееву
Милостивый государь Василий Васильевич. Я думаю, что вы делаете очень хорошее дело, стараясь удержать в народе его старинные, прелестные песни. Думаю, что и путь, избранный вами, приведет вас к цели, и потому желаю успеха вашему делу*. С совершенным уважением готовый к услугам
20 марта 1896.
285. С. Т. Семенову
Дорогой Сергей Терентьевич, очень жаль мне, что должен сказать вам неприятное о вашей драме*. Вы мне рассказывали гораздо лучше. Главное, нехорошо главное лицо. Оно не живое, а прописная ходячая проповедь. Это ничего. Не унывайте. Или переделывайте, или пишите сначала. У вас много времени, по вероятиям, впереди. Каждое лицо должно иметь тени, чтобы быть живым, а этого у вас нет. Нехорошо и учитель, слишком дурен. Прощайте. Письмо ваше переслано Леониле Фоминичне*. Дружески жму вашу руку.
286. Л. Л. Толстому
Я все ждал от тебя письма, милый Лева, в ответ на мое*, но потом решил писать тебе, не дожидаясь, и вот получил твое хорошее письмо*. Женитьба твоя мне очень нравится. Оснований для этого у меня нет
