Любезный друг Георгий,
Письмо ваше я получил уже давно* и очень был рад и благодарен вам за него, но не отвечал по нездоровью и множеству дел. Пожалуйста, продолжайте извещать меня о своем положении*. Как вы переносите заключение? Строго ли оно? Допускают ли к вам посетителей, дают ли книги? Еще известите меня о своем семейном положении. Есть ли у вас родители? Кто родные и как они относятся к вашему поступку? Не могу ли я чем-нибудь быть полезен вам? Если есть возможность, то переводите мне свои письма по-русски, а если нельзя, то пишите как можно разборчивее, чтобы можно было прочесть каждую букву. Тогда я добираюсь до смысла. Может быть, вам также трудно читать мои письма, но я думаю, что вы должны лучше понимать по-русски, чем мы по-болгарски. То, что судят вас не за причину отказа, а за неисполнение военных приказаний — это они всегда делают. Им больше делать нечего. И я истинно жалею их. И вы, находящийся в их власти и лишенный ими свободы, все-таки должны сожалеть об них. Они чувствуют, что против них истина и бог, и цепляются за все, чтобы спастись, но дни их сочтены. И та страшная революция, которую вы производите, не разбивая бастилию, а сидя в тюрьме, разрушает и разрушит все теперешнее безбожное устройство жизни и даст возможность основаться новому. Я все свои последние силы употребляю на то, чтобы служить в этом богу, и, если можно вам доставить, я бы рад был переслать вам то, что я писал об этом*.
Братски целую вас.
10 августа 1901.
38. А. Л. Толстому
Вчера, проснувшись, я опять стал думать о тебе, Андрюша, и решил, что непременно переговорю с тобой и выскажу тебе все то, что не только думаю про тебя и что чувствую, но и все то, что мы
Дело в том, что уж давно твой образ жизни, твой тон, твои роскошные праздные привычки, твои отношения с женой, твои знакомства, твое, невоздержание в вине — все это очень нехорошо и все это идет хуже и хуже. Не говоря уж про этот дурацкий граммофон, занятие самого дурного вкуса, вчера твое обращение с Ольгой, как с какой-то девчонкой или рабой, в котором ты не стеснялся, при всех, было для всех мучительно. Всем было больно и неловко, но все делали из приличия и жалости к Ольге вид, что не замечают. Твоя веселость тоже такая, что она не только не заражает других, но другим делается совестно. И это я говорю не свое одно мнение, но мнение всех, которых я не называю, чтобы не вызвать в тебе к ним недоброго чувства. Твоя праздная жизнь, вино, табак — главное, вино, — дурное, если и не дурное, то очень низменное духовно и умственно общество заставили тебя потерять ту чуткость, понимание чувств других людей, к которым ты был способен. И теперь твое присутствие в нашем кругу заставляет всех только сжиматься со страхом перед возможностью всякого рода неловкости, грубости даже с твоей стороны. Причина этого всего твоя самоуверенность, самодовольство, основанная на физической силе, подвижности, на имени и, главное, на возможности тратить деньги, которых ты не заработал и не можешь заработать. Только представь себе, что бы ты был и какую роль ты играл бы, если бы у тебя не было денег и имени, — того самого, что не твое, а случайно принадлежит тебе. Только ясно представь себе, что бы ты был без имени и денег, и ты ужаснешься. И потому главное, что тебе нужно, — это жить так, как будто у тебя этого нет, то есть жить так, чтобы хоть сколько-нибудь быть полезным другим, а не быть всем, кроме твоих собутыльников, в тягость. Одним словом, хочу сказать тебе, что ты живешь очень, очень дурно и, для меня совершенно ясно, идешь к полной погибели, заглушая в себе все лучшие человеческие способности, из которых у тебя есть одно самое дорогое — доброе сердце, когда оно не заглушено гордостью, желанием властвовать, вином. Теперь я даже и этого не вижу, а вижу обратное в твоей ужасной жестокости к твоей прекрасной жене, которую ты совсем не понимаешь. Тебе надо не ее учить, как ты это делаешь, а учиться у нее.
Я вижу, что ты погибаешь, и не один, а с семьей, и спасение твое только в одном: в самообвинении, в смирении, в признании того, что ты очень дурно жил и живешь и что тебе надо не то что кое-что изменить в своей жизни, а изменить все и начать все сначала. Перестать пить, курить, цыган, лошадей, собак, прекратить сношения с праздными людьми и найти занятие — полезное для других, а не для себя. Как это сделать? Не могу предписать. Если бы ты — что невозможно почти и чего я, к несчастию, не ожидаю — поверил мне, то ты сам бы нашел, и Ольга помогла бы тебе. Одно могу сказать, что надо найти занятие на пользу других, а не такое, которое себе приятно или выгодно, и отдаться ему. И еще то, что хотя можно изменить свою жизнь и оставаясь в прежних условиях — в Таптыкове*, но это очень трудно, и поэтому думаю, что полезно бы тебе, если бы ты хотел изменить свою жизнь, оставить Таптыково.
Вообще, надо помнить, что все соображения о Таптыковых, о деньгах имеют, в сравнении с вопросом о твоей душе, которая гибнет и может воскреснуть, имеют так же мало значения, как комариное крылышко на возу.
Прости меня, если недостаточно осторожно и любовно сказал то, что считал нужным. Не умел лучше. Руководила же мною любовь к человеку не только вообще, но и к близкому по сердцу.
Твой отец
39. Пьетро Мадзини
<перевод с французского>
Милостивый государь,
Мой ответ на ваш первый вопрос* о том,
Русский народ, настоящий народ, не имеет ни малейшего понятия о существовании этого союза; но если бы даже он знал об этом союзе, я уверен, что так как все народы для него одинаково безразличны, то его здравый смысл, а также его чувство человечности указали бы ему, что этот исключительный союз с одним народом, предпочтительный перед всяким другим, не может иметь иной цели, как ту, чтобы вовлечь его во вражду, а быть может, и в войны с другими народами, и потому союз этот был бы ему в высшей степени неприятен.
На вопрос: