совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а они, особенно теперь музыка, лезет в утонченность.
7) Главное же, что хотелось бы сказать об искусстве, это то, что его нет в том смысле какого-то великого проявления человеческого духа, в каком его понимают теперь. Есть забава, состоящая в красоте построек, в изваянии фигур, в изображении предметов, в пляске, в пении, в игре на разных инструментах, в стихах, в баснях, сказках, но все это только забава, а не важное дело, которому можно сознательно посвящать свои силы. Так всегда и понимал и понимает это рабочий, неиспорченный народ. И всякий человек, не удалившийся от труда и жизни, не может смотреть на это иначе. Надо бы, надо бы высказать это. Сколько зла от этой важности, приписываемой паразитами общества своим забавам!
[…] 9) Когда страдаешь, нужно войти в себя, не искать спички, а потушить тот свет, который есть и который мешает видеть своего истинного я. Нужно перевернуть Ваньку-встаньку, который стоял на пробке, и поставить его на свинец, и тогда все станет ясно и прекратится большая доля страдания — вся та доля, которая не физическая.
10) Когда страдаешь страстью, то вот несколько рецептов паллиативов:
а) Вспомни, как прежде много раз ты страдал оттого, что соединял себя в своем сознании с своей страстью — похоти, корысти, охоты, тщеславия и вспомни, как все это проходило, и ты не находил уже того я, который тогда страдал. Так и теперь. Страдаешь не ты, а та страсть, которую ты неправильно соединил в одно с собою.
б) Еще, когда страдаешь, вспомни, что это страдание не есть неприятность, от которой можно желать избавиться, а есть самый труд жизни, самое то дело, которое ты приставлен делать. Желая избавиться от нее, ты делаешь то, что сделал бы человек, подняв плуг там, где крепка земля, где именно она и должна быть разделана.
в) Потом вспомни в ту минуту, когда ты страдаешь, что если в тех чувствах, которые в тебе, есть злоба, то страдание в тебе. Замени злобу любовью, и страдание кончится. […]
Нынче, должно быть, 23 октября 96. Ясная Поляна. Все эти дни разладился в работе. Написал вчера письмо иркутскому начальнику дисциплинарного батальона об Ольховике*. Сейчас вечер, сажусь писать, потому что чувствую особенную важность и серьезность остающихся мне часов жизни. И не знаю, что мне должно делать, но чувствую назревшее во мне и просящееся наружу выражение воли бога. Перечел «Хаджи-Мурата», не то. За «Воскресение» я взяться не могу. Драма занимает*. Прекрасная статья Carpenter’а о науке*. Все мы ходим близко около истины и с разных сторон раскрываем ее.
26 октября 96. Ясная Поляна. Все так же нездоровится. И не пишется. Голова болит. Вчера приехал Сережа. Написал письма Соне и Андрюше. Но кажется мне, что за это время сомнений я пришел к двум, очень важным, положениям: 1) то, что я и прежде думал и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой), на один уровень с добром, есть sacrilège[9] ужасный. Доказательство, что это не так, есть то, что и про истину (правду) я могу сказать, что истина добро (как бог приговаривал: добро зело, тёйб), то есть хорошо, и про красоту можно сказать, что это хорошо; но про добро нельзя сказать, что оно красиво (оно бывает не красиво) или истинно (оно всегда истинно).
Есть только одно добро — хорошо и дурно, а истина и красота — это условия хорошие некоторых предметов. Другое очень важное — это то, что разум есть единственное средство проявления освобождения любви. Кажется, это важная мысль, пропущенная в моем изложении веры.
Нынче 1-е ноября 96. Ясная Поляна. Все время нездоровится и не работается. Написал только письма, в том числе в Кавказский дисциплинарный батальон*. Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления. Сейчас сидел один и думал о том, как удивительно, что живут отдельно люди: подумал о Стасове, как он сейчас живет, что думает, чувствует? О Колечке тоже. И так странно, ново стало знание того, что они, все они, люди, живут, а я не живу в них, что они закрыты от меня.
2 ноября 96. Ясная Поляна. Если буду жив. Жив. Мне немного лучше. Писал изложение веры. Думаю, что правда — холодно, оттого, что хочет быть непогрешимо. Метель. Отослал письма Шмиту и Черткову. Не послал письма Калмыковой. Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей — она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она — дурна; и вот теперь дошло до декадентства.
Нынче 5 ноября 96. Ясная Поляна. Утро. Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Леве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным — забыл бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело. Сейчас нашел в дневнике рецепты*, прочел их, и мне стало легче: отделить свое истинное я от того, которое оскорблено и сердится, помнить, что это не помеха, не случайная неприятность, а самое мне предназначенное дело и, главное, знать, что если есть во мне нелюбовь к кому-нибудь, то, пока есть во мне эта нелюбовь, — я виноват. А как знаешь, что виноват, так — легко.
[…] Вчера написал восемнадцать страниц вступления об искусстве*.
Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит, произведение искусства не хорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно.
[6 ноября. ] Жив. Третий день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко. Соня нынче уехала. И хорошо с ней и нехорошо. Лева уехал с женой к Илье. Мне стыдно, что мне легче. Получил письмо хорошее от Vanderveer, написал письмо еще начальнику батальона на Кавказе. Чертков прислал копию своего такого же письма. Нынче верхом ездил в Тулу, чудный день и ночь. Сейчас иду гулять навстречу девочкам. Думал:
1) Естественные науки, когда хотят определить самую сущность вещей, впадают в грубый материализм, то есть невежество. Таковы, кроме турбильонов Декарта, и атомы, и эфир, и происхождение видов. Все, что могу сказать: это то, что представляется мне так. Точно так же, как представляется мне свод небесный круглым, но я знаю, что он не круглый, а представляется мне таким только потому, что мое зрение во все стороны хватает на один и тот же радиус.
16 ноября 1896. Ясная Поляна. Утро. Все так же плохо работается, и от этого тяжело. Послезавтра еду в Москву, если бог велит. Лева с женой уехали в Москву, мне с ним, к стыду моему, тяжело. За это время было странное письмо от испанца Занини с предложением 22 000 фр. на добрые дела. Ответил, что желаю употребить их на духоборов*. Что-то будет? Послал Кузминскому о Витте и Драгомирове* и третьего дня целое утро усердно писал опять о войне*. Что-то выйдет?
Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. […]
[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы*. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко