что гневаться можно и должно, как гневается начальство, и убивать можно по приказанию начальства. Это было ужасно.

Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество.

12) Лессинг, кажется, сказал, что каждый муж говорит или думает, что одна на свете была дурная, лживая женщина и она-то моя жена*. Происходит это оттого, что жена вся видна мужу и не может уже его обманывать, как обманывают его все другие. […]

19 марта 1900. Москва. Мало, не успешно работаю, хотя здоров. В мыслях же идет работа хорошая. Читал психологию*, и с большой пользой, хотя и не для той цели, для которой читаю.

Приехала Таня — довольна, счастлива. И я рад за нее и с ней. Жалею, что Сережа по взглядам чужд, от легкомыслия и самоуверенности, хотя добр, и оттого нет с ним того полного сближения, какое есть с Машей и Таней. […]

При каждом бое часов вспоминать:

[…] 3) Что лучше ничего не делать, чем делать ничего — ложь.

4) Что присутствие всякого человека есть призыв к высшей осторожной и важной деятельности.

5) Что униженным, смиренным быть выгодно, а восхваляемым, гордым — обратное.

6) Что теперешняя минута никогда не повторится.

7) Что ничего неприятного тебе быть не может — если неприятно, то значит, ты спутался.

8) Что всякое дурное, даже пустое дело вредно тем еще, что накатывает дорогу привычке, и всякое доброе дело — наоборот.

9) Не осуждай.

10) Обсуживая поступки других людей, вспоминай свои.

Нынче 24 марта 1900. Москва. Вчера была страшная операция Тани*. Я несомненно понял, что все эти клиники, воздвигнутые купцами, фабрикантами, погубившими и продолжающими губить десятки тысяч жизней, — дурное дело. То, что они вылечат одного богатого, погубив для этого сотни, если не тысячи бедных, — очевидно дурное, очень дурное дело. То же, что они при этом выучиваются будто бы уменьшать страдания и продолжать жизнь, тоже нехорошо, потому что средства, которые они для этого употребляют, таковы (они говорят: «до сих пор», а я думаю по существу), таковы, что они могут спасать и облегчать страдания только некоторых избранных, главное же потому, что их внимание направлено не на предупреждение, гигиену, а на исцеление уродств, постоянно непрестанно творящихся.

Пишу то «Патриотизм», то «Денежное рабство»*. И первое много улучшил, но вот второй день не пишу. Читаю психологию. Прочел Вундта и Кефтинга. Очень поучительно. Очевидна их ошибка и источник ее. Для того, чтобы быть точными, они хотят держаться одного опыта. Оно и действительно точно, но зато совершенно бесполезно, и вместо субстанции души (я отрицаю ее) ставят еще более таинственный параллелизм.

[…] Думал за это время:

[…] 5) Все наши заботы о благе народа подобны тому, что бы делал человек, топча молодые ростки, уродуя их и потом вылечивая каждое деревцо, травку отдельно. Это главное относится к воспитанию. Слепота наша к делу воспитания поразительна. […]

6 апреля 1900. Москва. Сейчас вечер. Сережа играет, и я чувствую себя почему-то до слез умиленным, и хочется поэзии. Но не могу в такие минуты писать. Живу не очень дурно, все работаю ту же работу, загородившую мне художественную, и скучаю по художественной. Очень просится.

Был на лекции Оболенского, и странная случайность: обратился к его сыну. Такая же странная случайность: в тот вечер, как ехал к Олсуфьеву, чтобы передать прошение молокан, приехал миссионер американский с прошением государю о веротерпимости на Кавказе. Мне было неприятно обязываться перед Олсуфьевым, несмотря на его добродушие. […]

Записано следующее:

1) Подошел к ломовым извозчикам и стал против головы молодого, добродушного, сильного, косматого, вороного жеребца и понял его характер и полюбил его. И так понятно и несомненно стало, что начало всего, первое знание, из которого исходят все другие, то, что я — отдельная личность и другие существа — такие же.

[…] 5) Всякие внешние обязанности мешают, заслоняют важнейшие обязанности к самому себе. Несчастные цари воспитываются и поддерживаются в признании такого огромного количества внешних обязанностей, что не остается совсем места для обязанностей к себе. Я это заметил, когда говорил о том, что нашему царю надо главное исполнять требования нравственности — оказалось, что таких нет, кроме супружеской верности; он должен и казнить, и грабить, и развращать. […]

7 апреля 1900. Москва, е. б. ж.

Да, не записал самого главного, того, что думал нынче на прогулке.

12) Меня уж давно тревожит мысль о том, какое значение при моем мировоззрении получают положения о неисчезаемости материи и энергии. Материя есть предел, и потому всякие изменения материи только изменяют форму предела; то был лед, то вода, то пар, то кислород и углекислота. Но и то и другое и третье продолжают быть пределами между мной и земным шаром с его атмосферой. Но с энергией у меня не выходило этого же. Энергия, которую можно рассматривать, как движение, есть нечто действительное, а не кажущееся мне только, не есть только средство представления моего единства со всем миром. И потому мое прежнее положение о том, что движение есть только то, что соединяет меня со всем миром, — неверно. Движение есть сама жизнь.

Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек. Пределы эти представляются человеку материей в пространстве. Пределы эти отделяют его от других существ, сами в себе заключают пределы между различными существами. Человек по аналогии с собой узнает в других существах эти пределы. Там, где он их не узнает, он называет эти пределы неорганической материей, т. е. признает, что он не видит, не познает то существо, которое граничит с ним. Так граничат с ним земля, воздух, светила.

Расширение этих-то пределов, которое мы не можем себе представить иначе, как движением, и составляет то, что мы называем жизнью. Такую жизнь мы сознаем в себе, такую видим во всех существах и такую поэтому можем предполагать в тех существах, которых мы не можем обнять и которые мы видим одной их мертвой стороной.

При этом мировоззрении мне показалось, что закон сохранения энергии получает объяснение. Закон сохранения энергии при этом мировоззрении относится только к мертвой материи, т. е. что там, где нет жизни, не может быть никакого усиления движения.

Может быть, выйдет после, но теперь устал и боюсь еще больше запутать.

2 мая 1900. Москва. Почти месяц не писал. Все время был занят двумя статьями. И хочется думать, что кончил. Было и тяжелое, было и хорошее. Больше хорошего. Мало думал вне работы. Работа все поглощала. Завтра еду к Маше.

В книжке записано:

1) Сердишься иногда на людей, что они не понимают тебя, не идут за тобой и с тобой, тогда как ты совсем рядом стоишь с ними. Это все равно, что, ходя по лабиринту (какие бывают в садах), требовать, чтобы человек, стоящий совсем рядом с тобой, только за стенкой, шел по одному направлению с тобой. Ему надо пройти целую версту, чтобы сойтись с тобой, и сейчас идти не только не в одном, но в обратном направлении, чтобы сойтись с тобою. Знаешь же ты, что ему надо идти за тобой, а не тебе за ним, только потому, что ты уж был на том месте, на котором он стоит.

2) Каждое искусство представляет свое отдельное поле, как клетка шахматной доски. У каждого искусства есть соприкасающееся ему искусство, как у шахматной клетки клетки соприкасающиеся. Когда верхняя поверхность клетки использована, — чтобы работать на ней, то есть чтобы произвести что-либо новое, надо идти глубже. Это трудно. Тогда люди захватывают соприкасающиеся клетки и производят этой смесью нечто новое. Но смесь эта — музыки с драмой, с живописью, лирикой, и обратно — не есть искусство, а извращение его.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату