долгого тумана ясно понял, почувствовал, что жизнь служения людям открыта мне вполне, и захотелось этой жизни, только этой жизни. Но вошел в жизнь и как будто колеблюсь, — где служение: идти к Хохлову, облегчить его, к девице, о которой вчера просили студенты; или дома: домашние, прислуга, или встречи на улице? И отвечаю себе: и то, и другое, и третье, и четвертое. Записывать, что требуется вне дома, и делать. Помоги, отец! Так вдруг радостна, полна стала жизнь. За эти два дня было то же: (апатия). Начал писать о 17 января*. Но без entrain[1], и не пошло дальше. Дурные эгоистические мысли. Написал много пустых писем. […]
Думал за это время: 1) Часто тратишь свои душевные силы бесполезно. Это грех. Силы эти даны на служение. Только на это они и должны быть расходуемы. А то из приличия, из тщеславия, из апатии тратишься так, что не остается сил и времени на служение.
2) Не надо смешивать: тщеславия с славолюбием и еще менее желанием любви — любвелюбием. Первое — это желание отличиться перед другими ничтожными, даже иногда дурными делами, второе — это желание быть восхваляемым за полезное и доброе, третье — это желание быть любимым.
Первое: хорошо танцевать, второе — прослыть между людьми добрым, умным, третье — видеть выражение любви людей. Первое — дурное, второе — лучше, что бы ни было, третье — законно. […]
Сегодня, кажется,
Должно быть,
Была здесь Соня. Она была очень возбуждена из-за хинина. Слава богу, все хорошо, любовно кончилось. Нынче рано утром она уехала. Нынче мне лучше. Анна Михайловна умнее и гораздо добрее, чем я думал.
Думал:
На гулянье устроены мачты для влезания на них и доставания призов. Такой прием увеселения: чтобы манили человека часами — (пускай он погубит свое здоровье), или бег в мешках, а мы будем забавляться, смотреть, — мог возникнуть только при делении людей на господ и рабов. Все формы нашей жизни сложились такими, какими они сложились, только потому, что было это деление: акробаты, половые в трактирах, нужники, производство зеркал, карточек, все фабрики, все могло возникнуть таким, каким оно есть, только потому, что было деление на господ и рабов. А мы хотим братскую жизнь, удержав рабские формы жизни.
Теперь 7 час. вечера.
Думал:
[…] 2) Специализация труда есть произведение рабства. Предела специализации нет. Для того, чтобы специализация была законна, она должна быть прежде всего свободна. А то люди вступили на путь специализации и поддерживают ее скрытым рабством.
[…] 4) Говорят: она не в силах понять. А если она не в силах понять, то зачем же она не слушается. А то хочет, не понимая жизни и зная, что жизнь эта осуждается, руководить ею*.
Теперь 10 ч. веч. Иду ужинать.
Писать хочется — уяснилось важное для Коневской: именно двойственность настроения — два человека: один робкий, совершенствующийся, одинокий, робкий реформатор и другой, поклонник предания, живущий по инерции и поэтизирующий ее.
Живу, несмотря на почти невольную праздность, не дурно — есть движение, смело скажу — больше люблю людей, естественнее становится любить и больнее всякая нелюбовь. Был тут бедный Андрюша, постарался помочь ему, но мало.
Сережу с Маней мне стало вдруг жалко. Оба хотят выпутаться и выбраться на дорогу и сугубо запутываются и удаляются от дороги. Читал вчера об Ибсене*, что он говорит, что, отрекшись от плотской любви, застынешь, что она приведет к истинной. Какое заблуждение! Только отрекшись от нее или пока не знаешь ее, знаешь истинное умиление любви.
О, как хорошо может выйти Коневская. Как я иногда думаю о ней. В ней будут два предела истинной любви с серединой ложной.
Думал: 1) Про то же, что строй жизни нашей рабский и что думать, что можно удержать этот строй жизни с братством, хотя с равенством и свободой, все равно что построить египетские пирамиды братской общиной. […]
Вчера целый день ничего не делал. Начал было писать письма, но не мог.
[…] Летняя Москва: замазанные окна, чехлы, свобода дворников и оставшихся при домах и их детей,