тому, что мною сознательно не отдано в печать. Читаю Конфуция, Лаотзи, Будду (то же можно сказать и об Евангелии) и вижу рядом с глубокими, связными в одно учение мыслями самые странные изречения, или случайно сказанные, или перевранные. А эти-то, именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения — и нужны тем, кого обличает учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом.
[…] 1) Думал о том, как я стрелял птиц, зверей, добивал пером в головы птиц и ножом в сердце зайцев без малейшей жалости, делал то, о чем теперь без ужаса не могу подумать. Разве не то же самое с теми людьми, которые теперь судят, заточают, приговаривают, казнят. Неправильно думать, что такие люди знают, что дурно то, что они делают, и все-таки делают. Они, так или иначе, доходят до неведения того, что дурно то, что они делают. Так это было со мной с зайцами.
Вечером пришел человек хорошо одетый, с чемоданом: сначала о своих сочинениях, потом о том, чтобы я дал денег доехать до Гомеля, а если не дам, он останется здесь на лавочке. Я отказал и ушел. Потом подумал, что вот случай приложения непротивления, и пошел к нему и с помощью Душана обошелся с ним без зла.
Я чувствую, что ко мне отношение людей — большинства — уже не как к человеку, а как к знаменитости, главное, как к представителю партии, направления: или полная преданность и доверие, или, напротив, отрицание, ненависть. Сейчас 10 часов вечера. Иду в гостиную.
29
Сегодня спал так, как не помню, чтобы спал давно. Встал в девять, и голова радостно свежа. Думал о Машеньке, Дундуковой и всех обращающих меня:
Как они не хотят видеть того, что я, стоя одной ногой в гробу и все силы не ума только, а души употребивший на ответ: во что верить и как жить, и знающий все то, что они знают, de gaieté de cœur[80] гублю себя. Удивительно, как это не больно бы было им, если бы сказать им это. Их забота обо мне доказывает только их не полную веру в свое. Я не хочу обращать их. Сейчас сажусь за письма и работу.
30
Сегодня проснулся очень поздно, в девять, и нездоровится, и все хочется спать. Прочел письма, ответил. Говорил с бывшим революционером Пономаренко и дал ему с товарищем 20 р. Потом опять спал, говорил с Булыгиным хорошо, делал пасьянс. Поговорил с Сашей (без эпитетов). Теперь 6 часов, ничего не ел и не хочется, а на душе хорошо, и в голове чрезвычайно ясно.
[…] Вчера продиктовал Саше письмо к Столыпину, — едва ли кончу и пошлю*. Нынче утром был псаломщик, с которым я, только что узнал, что он проситель, отказал, и потом стало стыдно. Потом был в высшей степени интересный человек — скопец 30 лет, сильный мужчина. Спрашивал мое мнение об оскоплении, и я не мог дать убедительного доказательства неправильности этого. Он говорит, что в послесловии к «Крейцеровой сонате» есть подтверждение этого. Потом он говорил с Сашей, удивляясь на роскошь жизни, в которой он нашел меня.
Много думал, но ничего и в книжку не записал, от слабости. Иду обедать. […]
Записываю за два дня и потому не помню. Нынче
Вчера утром ходил. Говорил немного с Берсом. Ни на ком, как на очень неумных людях, не очевидно то разрушение, dévastation всего духовного и замена всего нужного неразберимой кашей. Писал письмо польке. Кажется, порядочно. Пришли опять киевский и Миллер, и мне было больно слышать рассказ киевского о том, как он встретил бабу, у которой загнали лошадь и требовали рубль, и как она ругала меня и всех нас чертями, дьяволами. «Сидят, лопают, черти…» Кроме того, говорил и про то, что мужики уверены, что я всем владею и лукавлю, прячась за жену. Очень было больно, к стыду моему. Я даже оправдывался. Потом поехал с Сашей верхом и дорогой справлялся. Да, это — испытание, надо нести. И на благо. Впрочем, то, что это на благо, я понял, почувствовал только нынче, и то не совсем.
Обед. Гольденвейзер хорошо очень играл. Иван Иванович. Да, вчера продиктовал Саше письмо Дундуковой. Встретил на прогулке возвращающихся из ссылки революционеров. От души говорил с ними.
Сегодня мало спал, но свеж. Только вышел — баба, у которой загнали двух коров и второй день не выпускают. Очень тяжело. Но нынче легче. Признаю это испытанием, посланным на благо, для освобождения от тщеславия.
Ночью и поутру нашло, кажется, никогда не бывшее прежде состояние холодности, сомнения во всем, главное, в боге, в верности понимания смысла жизни. Я не верил себе, но не мог вызвать того сознания, которым жил и живу. Только нынче с утра опомнился, вернулся к жизни. Все это казнь за недобрые, нелюбовные чувства, на которые я попустил себя в предшествующие дни. И поделом. Как ни странно это сказать: знание бога дается только любовью. Любовь есть единственный орган познания его.
Сейчас вернулся с длинной прогулки. Надеюсь поработать. Завтра собираюсь поехать к
