Узнал, что гем окрашивает кровь И что мое посмертное уменье Нанизывать слова на нитку ритма, Унылого, как маятник часов, — Внутри меня, но все же не мое. Как если бы мой голос исходил Из спрятанной шкатулки музыкальной, Чьи зубчики толкает страх болтливый — Старухи Смерти вечный ухажер. — Господин Шекспир, успокойтесь. Вы всего лишь макет. Но может быть, кто-нибудь из вас, господа, объяснит это лучше? Может быть, вы, лорд Рассел?
Бертран Рассел, к которому обратился с этими словами адвокат, действительно разъяснил кассетному Шекспиру, откуда он взялся, как это делается и для чего. Изложение было вполне популярное и довольно пространное, и все же я сомневался, сможет ли Шекспир, прослушав элементарный курс кибернетики и психоники, разобраться во всем этом. Никто не просил слова, когда Рассел закончил. Все молчали, пока наконец не отозвался проинструктированный:
Милорд, я понял, мы — фантомы оба. Тут нет чудес, и ни к чему они: От роли Лазаря Господь нас сохрани, С червивым брюхом вставшего из гроба. В машину ввергнут я, в которой жизни нет И смерти нет, — tertium datur[54], лорды! Незримых шестеренок зубья твердо Удерживают призрачный скелет. Вы научились, развлеченья ради, Бесплотных собеседников плодить. Я — третье между «быть или не быть», Всего лишь тень, с Натурою в разладе. Однако мой вы пощадили прах, И я на вас проклятий не обрушу. Но тот, кто из костей достал бы душу, Чудовищем остался бы в веках. Как шут, я забавлял толпу когда-то, Но после смерти этот крест нести Не в силах я. Позвольте мне уйти В небытие, откуда нет возврата. Я долее внимать вам не хочу И в рифму отвечать на ваши речи, Иначе не стихами я отвечу, Но зверем недобитым зарычу. Ничем не разнятся восторги и стенанья, Эдемский сад и адская жара. Пусть длится в кости вечная игра — Я выбираю вечное молчанье. Грязь, болота, трясины, хлюпающие провалы ям, гнилостные испарения, пузырьки газа, иссиня-бурый туман, от которого першит в горле — вот оно, место моего курдляндского приземления, вот куда меня занесло через 249 лет, как показывает счетчик. Облетев на приличном расстоянии сияющую Луну, которая когда-то так меня одурачила, я направился к северу, туда, где земля зеленела у кромки полярного снега, оставив далеко за кормой серую сыпь городов. Когда я в первый раз спустился по трапу, то чуть не утонул в грязи — влажный, искрящийся травяной ковер оказался попоной топи. Чего-либо так заляпанного грязью, как корма моей ракеты, я, пожалуй, еще не видывал. О привале и думать нечего. Придется, похоже, выдолбить пирогу, а еще лучше — встать на водногрязевые лыжи. Ночью — бульканье, хлюпанье, всплески, чмоканье болотных газов. А уж воняет! Некуда было так спешить.
Ракета постепенно погружается в липкое месиво. По моей прикидке, утонет по самый нос всего за неделю. Надо начинать ускоренную разведку. Но как ее ускоришь в таких условиях? Считая вчерашний день нулевым, сегодняшнему присваиваю номер первый. Обратно вернулся перемазанный как сто чертей, зато видел курдля. А может, это был Куэрдл или QRDL. Было слишком темно, даже в поле зрения ноктовизора, чтобы толком разобраться. Чудовищная тварь. Он все проходил и проходил мимо меня и никак не кончался, хотя все время шел рысью. Что ему грязь, если у него ноги как башни. Я оценил его длину в четверть английской мили — или, пожалуй, морской мили, учитывая водянистый характер местности. Выходит, я видел натурального курдля. Курдли существуют. Это животные, а не какие-то там градозавры. Но может ли мое наблюдение служить доказательством? Не затащу же я курдля на борт ракеты. Надо подумать. Завтра следующая разведка — дневная.
День второй. На этой планете творятся невероятные вещи. Вернее, омерзительные. Я еще не оправился от потрясения. Я собственными глазами видел, как большой курдль подошел к курдлю поменьше — это было в чистом поле, довольно даже сухом, заросшем рыжеющей травкой, в какой на Земле водятся рыжики, — так вот, значит, подбежал он к этому малышу, спокойно жующему травку, тщательно обнюхал его, и тут великана вырвало; тогда тот, маленький, припал сперва на передние, потом на задние ноги, в точности как верблюд (но размерами больше кита), съел все это, облизнулся и завыл. И завыл он так дико, глухо и так тоскливо, так безнадежно и мрачно, словно голосили эти вечно пасмурные просторы, — у меня просто мороз прошел по телу, еще переполненному омерзением. Тогда тот, что побольше, схватил коленопреклоненного за ухо и, оборвав его одним щелчком пасти, начал жевать, методично чавкая и двигая губами вверх-вниз, как корова, обгрызающая молодые побеги. Потом надгрыз тому второе ухо, но сразу же выплюнул, словно оно ему не понравилось. Тогда малыш, припавший к земле, зашевелился. Его явно тошнило. Курдль и курдленок, глядя друг другу в стеклянные вылупленные глаза, зарычали так, что у меня волосы стали дыбом. Затем поднялись, стали рыть землю задними ногами и разошлись без спешки в разные стороны. Что бы это значило? Я осторожно приблизился к истоптанному