долинах. Там оно тяжелее, плотнее, расплескать его трудно. А здесь — к небу ближе. Солнце светит, но тепла не дает. Когда-то еще войдет оно в силу, прокалит лучами каменные глыбы…
Манул опять вздрогнул, приоткрыл глаза и вдруг сразу вскочил на все четыре лапы. Он не залаял — только весь ощетинился. От загривка до кончика хвоста. Бесстрашные глаза налились непонятным страхом, растерянностью, в глотке забулькала злоба.
Сорокин и Ильберс повернули головы, как по команде. Разом взглянули туда, куда смотрела собака, и остались сидеть, не смея ни верить, ни отвергать, что все это видится в самом деле. В ста саженях, не более, в мягком розовом отсвете заката четко виднелся стоявший во весь рост на кромке скалы совершенно обнаженный человек. Ветер трепал его длинные волосы, относя их вбок, а он, сутулый и огромный, держась правой рукой за выступ, молча смотрел в их сторону. Чувствуя, как защемила на затылке кожа, стягиваясь в ознобе, Ильберс краем глаза увидел выражение лица Сорокина. Тот, подвернув под себя ноги, сидел прямо и неподвижно, как буддийский монах, приговоривший себя к самосожжению. Только крупным тиком передергивались щеки.
— Да ведь это же он… — шепотом выдохнул Ильберс.
Напряженная рука Сорокина вяло поднялась и упала на загривок собаки. Манул присел, потом лег. Рука хозяина доходчивей слова.
— Это непостижимо, — ответил Сорокин, по-прежнему не спуская взгляда с одинокой человеческой фигуры на скале.
Было действительно трудно постигнуть увиденное. Два брата, два человека одного поколения, одной крови смотрели сейчас друг на друга как будто из разных времен. Эта мысль мелькнула не только у Сорокина, но и у самого Ильберса. Великое чудо человеческого перевоплощения… Сотни книг переворошил Ильберс, дабы уметь мысленным взором проникать в глубины невозвратных веков. И сумел. Прослеживал взором бесконечный путь человека от его истоков животного царства до цивилизованного общества. Знал, кажется, все, что способен был знать ученый, а вот двоюродного брата, с которым вместе когда-то скакал на палочке, вообразить первобытным не мог. И вот теперь он перед ним, в лучах закатного солнца, дикий властелин гор. Слабый не выжил бы. Только сильному здесь дается власть, предписанная самой природой. Шли сюда, чтобы проникнуть в тайну исчезновения ученых, повстречали же объект их изучения, да и своего — тоже. Это ли не удача?
Человек на скале попятился, исчез за выступом, словно его и не было, а спустя минуту по горам прокатился отчетливый, таинственно завораживающий крик:
— Ху-ги-и-и!
И тогда Ильберс вспомнил, что в записной книжке Скочинского есть запись, где дикого Садыка он называет Хуги. Так вот, оказывается, почему!
Только теперь, почти онемевшие от случившегося, Сорокин и Ильберс посмотрели друг на друга.
— Нам все это не показалось с тобой, мальчик? — сомнамбулически спросил Сорокин.
— Нет, Яков Ильич. Перед нами подлинный экземпляр Homo ferus — дикого человека, по воле судьбы избежавшего цивилизации и общества…
Но где же искать Федора Борисовича и Дину? Что с ними могло случиться?
Ответили горы — молчанием.
9
В тот день, когда Федор Борисович и Дина отдыхали, произошло точно такое же событие и точно так же вечером. Но у этого события была своя прелюдия.
Смеясь, Дина сказала издали:
— Ну, не сердитесь. Я ведь в самом деле хотела вам что-то сказать.
Он и не сердился, испытывая от ее проказ необычайно приподнятое настроение. Подрагивая плечами, вышел из-под струй водопада.
— Ладно! — ответил ей с тем же веселым вызовом. — Я подожду. — Его тело просило движений, разминки, и, может быть, поэтому он ощутил в себе неодолимое желание прямо здесь же, у водопада, минуя поток воды, взобраться по каменным ступеням и выступам на верхнюю площадку.
Вода за долгие годы выщербила каменную толщу, меняя русло, проделала множество террас. Метрах в пятнадцати, прилепившись к обрыву, висели густые кусты клена, подобно висячим садам Семирамиды.
Еще выше, на бесформенных глыбах камня, лежал песчаный сланец, весь изрезанный, истрескавшийся и все еще забитый толстым слоем снега и наледи — остатком позавчерашней ночной вьюжной вакханалии. Этот слой снега и льда лежал, впрочем, по всему гребню каменной стены и, медленно стаивая, скатывался с нее капельками мелких брызг. Огромная гладкая стена темнела от влаги. Местами спрессованный снег наплывал на карниз и вместе с щебенкой отваливался кусками.
Упруго упираясь босыми ногами в выемки и хватаясь за выступы, Федор Борисович без особого труда и риска сорваться легко стал подниматься вверх. Поток водопада низвергался сбоку, задевая лишь отдельными струйками.
Дина стояла внизу и следила за его движениями. Поглядывая вниз и улыбаясь, он снова видел на ее лице непритворный испуг, но уже не за себя, а за него. И глаза ее опять говорили, что она действительно счастлива и очень боится потерять это счастье.
— Ради бога, поосторожней, — подсказывала она. — Вы слышите, Федор Борисович?
— Слышу, Дина, слышу. Скажите что-нибудь еще…
— Я вполне серьезно…
Он продолжал карабкаться по камням — все выше и выше. И вот уже схватился за первую ветвь клена. Еще усилие — и он на широком выступе.
— Браво! — закричала она от восторга. — Вы настоящий Хуги! Теперь научитесь подражать его голосу. Тогда все научные опыты мы проведем на вас.
Он погрозил ей пальцем.
Вокруг было много солнца, много зелени. Красота гор казалась поистине сказочной.
Водопад шумел, заглушая слова. Тому и другому приходилось кричать.
— Ди-на! Отсюда великолепный вид!
— Вы меня приглашаете к себе?
— Ни в ко-ем слу-ча-е-е!
Глядя на него, радостная, вся какая-то возбужденная, она стояла, запрокинув голову, в своем ситцевом сарафанчике, перекинув на грудь косу, и все время улыбалась. И он смотрел на нее, почти физически ощущая все то, что исподволь, незаметно накопилось в его сердце к этой милой, целомудренно чистой девушке, все то, что он глушил в себе, сам того не сознавая, тяжелой изнурительной работой исследователя.
Обвалы человеческих чувств, долго сдерживаемые усилием воли, подобны обвалам в горах.
Десятки лет может копиться на изрезанных каменистых склонах песок и щебенка, заносимые сюда ураганами, десятками лет мягкие скальные породы, разрушаясь от дождя и солнца, дополняют этот запас. Слой ложится на слой, ежегодно покрываясь по весне травянистой опушью. Все прессуется настолько прочно, что не сдвинуть никакими силами. Но ничто не может накапливаться беспредельно. И настает момент, когда под бременем дополнительной тяжести вздрагивает от внутреннего разрыва многотонный наносный слой и вдруг всей своей сокрушающей массой подается вниз. Но это только начало. И тот, кому суждено почувствовать под собой первый толчок, уже не станет свидетелем величайшего по красоте и грандиозности разрушения. Не встречая больше препятствия, лавина песка, щебня и камня, ломаясь, взвихриваясь, все сокрушая на своем пути, с гулом и тяжким грохотом обрушивается по склону или падает в пропасть. Тучи пепельно-темной пыли высоко потом вздымаются над местом обвала, пугая зверей и птиц, и носятся в этой пыли, как черные маленькие демоны, горные галки, крича и стеная над погибшими гнездами.
Но вот оседает пыль, обездоленно улетают птицы, и снова надолго утверждается тишина. Только